— У тебя будут деньги, Жюно, однако сейчас ты их не имеешь. Твой отец в добром здравии?
— В отменном.
— Ну? Ты же сам все понимаешь.
— Но я люблю Полетт! Я совсем извелся, не ем, не пью… А Поль и Виргиния? Их счастье никого не интересовало. И что вышло?
— Такова жизнь, — отвечал Буонапарте, чувствительность которого улетучивалась, когда речь шла о деньгах. — Ты всего лишь лейтенант, Жюно. А Полетт? У нее тоже ни гроша. Сложи два нуля, получишь все тот же нуль.
Поскольку Жюно, вдруг посуровев, выпятил челюсть, Наполеон хлопнул его по плечу и добавил:
— Мы еще дождемся лучших дней.
Буонапарте собирался выдать замуж своих сестер, особенно озорницу Полетт, его любимицу, не в меру пылкую в отношении мужчин, но брак должен приумножать доходы клана. Он и о собственном браке подумывал как о способе достигнуть преуспеяния. Три года назад, когда мечтал проявить себя на службе за океаном, в Великой Индии, он во время семейного обеда в Аяччо провозгласил: «Карьеру делают преимущественно посредством женщин!» С тех пор он пребывал в поиске. Англичанка мисс Эллиот дала ему от ворот поворот, равно как и мадам де Ласпарда. Сам Баррас не далее как на прошлой неделе советовал ему: «Хочешь быстро продвинуться? Женись. Разорившиеся аристократы в прежние времена охотились на дочерей богатых дельцов. Я мог бы тебе такую подыскать».
Когда на Пале-Рояль опустилась ночь, Жюно и Буонапарте распрощались. Один, по своему обыкновению, устремился в игорную залу, другой направился к Баррасу, который вселился в апартаменты над «Кафе де Шартр»: его окна были освещены.
— Ах, генерал, какого я свалял дурака!
Баррас расхаживал вокруг своего письменного стола. Буонапарте, заложив руки за спину, слушал его, стоя перед распахнутым окном третьего этажа. За окном расстилался парк, сейчас весьма оживленный. На следующий день после бунта комитет очистил Национальную гвардию, уволив всех, кого можно было причислить к простонародью, и разоружил предместья: пики и те отобрали. На кого отныне можно было опереться в управлении страной? На буржуа из той же гвардии, канониров, кавалеристов и стрелков из богатых кварталов, вооруженных на собственные средства, да на мюскаденов, беспардонно заводивших свои порядки в кафе, в театрах, на улицах, затевавших с большим размахом неправедные расправы: одного лишь подозрения либо сплетни им было достаточно, чтобы отправить в тюрьму любого, чье выражение лица, куртка или прошлое показались им якобинскими. Баррас начинал горько сожалеть о том, как все складывается:
— Мы больше не хозяева положения, эти чумовые навязывают нам образ действия, а сами ведут себя как скоты.
— Существует армия, — обронил Буонапарте.
Баррас не ответил. Взял со стола гравюру, протянул генералу:
— Посмотри на это изображение. Что ты видишь?
— Вижу то, что есть: погребальную урну в тени кипариса. Колорит странный.
— Страннее, чем ты думаешь. Приглядись повнимательнее, вот так, чуть отодвинувшись, на расстоянии вытянутой руки, чтобы охватить одним взглядом все целиком.
— А, вот оно что…
В переплетении зелени и теней Буонапарте различил профили Людовика XVI, Марии-Антуанетты и их детей.
— Откуда взялась эта гравюра?
— Продается у Гужона, торговца эстампами. Любой может обзавестись ею. Знаете, генерал, в зависимости от расположения духа это меня то бесит, то тревожит. Роялисты больше не прячутся.
— И становятся все громогласнее.
Из парка послышались невнятные крики, кто-то загорланил «Пробуждение народа». Это мюскадены вышли из театра Монтансье, что по соседству с «Кафе де Шартр». Они там вовсю шумели, пели и рукоплескали Тьерселену, актеру, который, играя в «Сломанной печати», скопировал своего персонажа с некого сапожника, бывшего председателя революционного комитета, и на каждом представлении изображал его до такой степени кошмарным, что гром оваций заглушал его реплики. Сверху, из своего окна, Баррас и Буонапарте наблюдали выход публики с этого столь шумного спектакля.
— Видишь, — сказал Баррас, — эти крикуны напялили в знак траура черные воротники. Они уверены, что мы удушили маленького Людовика Семнадцатого.