— Джим Квиллер из «Дневного прибоя».
— Ваша братия, газетчики, — славное племя. Вам положено обеими ногами на земле стоять. Я знаю тьму журналистов. Знаю главных редакторов обеих наших газет, знаю спортивного редактора «Прибоя» и вашего финансового обозревателя. Все они бывали у меня в охотничьем домике. Любите охоту и рыбалку?
— Я мало в этом смыслю, — сказал Квиллер.
— По правде-то мы все просто посиживаем за бутылкой и палим в воздух. Вы должны как-нибудь подъехать и составить нам компанию. Кстати, я — Гарри Нойтон.
Они пожали друг другу руки, и Квиллер сказал:
— Дэвид говорит, у вас есть дом, который может стать отличным сюжетом для нового дизайнерского журнала при «Дневном прибое».
Прежде чем ответить, Нойтон долго пялился на свои ботинки.
— Пойдёмте в другое местечко, где потише.
Они прошли в малую столовую и сели за стол с мраморной столешницей — бизнесмен со стаканом виски с содовой и Квиллер с тарелкой маринованных грибов и креветок.
— Что бы вы ни услышали о моём доме в Холмах — всё правда. Небывалый домишко! И я во всём доверяю Дэвиду — вот так, Дэйву и моей жене. У неё — талант. А вот у меня — никаких талантов. Я всего-то год-другой ходил в технический колледж. — Он сделал паузу и посмотрел в окно. — Но Натали артистичная. Я ею горжусь.
— Хорошо бы увидеть ваш дом.
— Ну… тут есть проблема, — сказал Нойтон, сделав солидный глоток. — Дом, очевидно, будет продан. Понимаете, мы с Натали разводимся.
— Грустно слышать, — сказал Квиллер. — Я и сам прошёл этой дорогой.
— У нас всё в порядке, понимаете? Она просто хочет уйти! У неё завелась безумная мыслишка стать художницей. Можете себе представить? Получила всё на свете, но хочет творить, голодать в этих чердачных студиях, что-то в жизни сделать. Вот ведь что говорит. И то, что она всё это хочет, — скверно. Достаточно скверно — оставить мальчиков. Не пойму я этих нынешних женщин с артистическим тараканчиком в голове.
— У вас есть дети?
— Два сына. Два хорошеньких мальчика. Не знаю, как у неё духу хватает — встать да и уйти от них. Но вот мои условия: мальчики — под полной моей опекой и развод — навсегда. Без штучек. Передумать и вернуться через пару месяцев у неё не выйдет. Дураком я ни перед кем не буду. Тем более — перед этой женщиной. Скажите, прав я?
Квиллер внимательно глядел на этого мужчину — агрессивного, богатого, одинокого.
Нойтон осушил свой стакан и заявил:
— Я, конечно, отдаю мальчиков в военную школу.
— А миссис Нойтон — художница? — спросил Квиллер.
— Какая там художница! Просто заполучила эти большие ткацкие станки и хочет ткать на них ковры да коврики для дизайнеров, на продажу. Уж не знаю, чем она жить собирается. Денег у меня не взяла и дом не хочет взять. Вот не знаете ли кого, кто захочет за четверть миллиона долларов купить целое состояние?
— Н-да, стоящий, должно быть, домишко.
— Вот что, если вам придёт охота написать об этом для газеты, мне легче будет развязать этот узелок.
— Там сейчас кто-нибудь живет?
— Сторож, только и всего. Натали в Рено. А я здесь, на «Вилле Веранда», живу. Подождите-ка, добавлю для вкуса ледяных кубиков.
Нойтон ринулся к бару, и, пока он отсутствовал, повар-японец тихонько забрал у Квиллера тарелку и возвратил её с новой горкой съестного.
— Как я и говорил, — продолжал Нойтон, — у меня квартирка, которую сделал Дэйв. Ну и вкус у этого парня! Хотел бы я такой иметь. Я завёл импортный датский паркет, встроенный бар, меховой ковёр — сплошные произведения искусства!
— Я не прочь на них взглянуть.
— Вот и взглянем. Это рядышком, на этом же этаже, в северном крыле.
Они ушли с вечеринки; Нойтон нёс свой стакан виски с содовой.
— Должен предупредить, — сказал Нойтон, когда они шли по коридору, — краски там диковатые.
Он отпер дверь пятнадцатой квартиры и щёлкнул выключателем. Квиллер на мгновение потерял дар речи.
Заиграла приятная музыка. Сочные краски запылали на свету. Все казалось мягким, удобным, но массивным.
— Вы как, модерном интересуетесь? — спросил Нойтон; — Адски дорого, когда как надо сделано.
— Потрясающе! Это и впрямь потрясающе!
Пол был набран из крохотных квадратиков тёмного дерева маслянисто-бархатной выделки. На нём лежал ковёр размером с половину теннисного корта, косматый, как некошеная трава.