Не ощутив в ее словах твердой решимости, Янку продолжал ласкать Журубицу. Нельзя сказать, что она по-прежнему привлекала его. Нет. Однако и без особого влечения, ласкать и целовать Журубицу было приятно. Эти ласки были как распахнутое окно и свежий воздух после жары. Это была сама жизнь, это была женщина!
Возможно, что и Журубица нуждалась в чем-то подобном в это прохладное голубое утро. Ей тоже было приятно, что вялая усталость сменяется возбуждением, которое будили объятия сильных мужских рук. Так они оба обманывали друг друга: тела их, казалось, были близки, но мысли далеко-далеко. На настойчивые поцелуи Янку Катушка отвечала нервным дробным смешком, словно у нее шла кругом голова, подкашивались ноги. Но глаза, которые она обычно томно прикрывала, когда покорялась Урматеку, были широко открыты. В конце концов она нехотя ответила ему поцелуем, но мысли ее витали вдали, ища нового смысла жизни. Вдруг, положив руки Янку на плечи, она откинулась назад и, глядя прямо ему в лицо, проговорила:
— Из всего этого семейства только мы с тобой и не увидимся больше.
— Похоже, что так, Катушка! — отвечал Урматеку.
— Не зови меня так, не надо! — ласково попросила она, прижимаясь к его плечу. — Я больше не хочу, чтобы ты называл меня Катушкой, ты же знаешь, что зовут меня Екатериной!
Мужчина весело рассмеялся. День начинался на славу.
В особняке барона Барбу на Подул Могошоайей парадную лестницу охраняли два бронзовых арапа, поддерживающие большие хрустальные шары светильников. Лестница вела наверх, в покои барона, а под лестницей узкая дверь вела в контору Урматеку, занимавшую весь первый этаж. Холодные, мрачные комнаты были уставлены длинными столами, на которых громоздились кипы конторских книг всех размеров. На полках тянулись ряды стеклянных банок с зернами кукурузы, рапса, ячменя и овса. По углам были навалены тяжелые чурбаки наглядно демонстрируя разные породы деревьев, произрастающие в лесах барона. По годовым кольцам на срезах можно было определить возраст буков и дубов. Стояли здесь и образцы ульев, а стены украшали фотографии, снятые и напечатанные самим бароном Барбу. Конный завод в Хергелие был представлен нервными длинноногими скакунами. Они высоко задирали головы со звездочками на лбу и испуганно косили глазом. На всех фотографиях конного завода красовался Штефан Барбу, восседавший в седле, положив одну руку на холку, а другой лихо подбоченившись. Были и фотографии племенных быков с мощными шеями и длинными рогами, и породистых свиней, лежащих на боку и кормящих разом по девять поросят, и тяжелых баранов, которым густое руно плотно закрывало глаза. С фотографий смотрели разные собаки, от овчаров до борзых; и всевозможные птицы: распустившие хвосты индюки и жирные гусыни, волочащие брюхо по земле. Фотографировал барон и огромные гроздья винограда, покрытые каплями росы — и все это свидетельствовало о богатстве барона. Запах зерна, сухого дерева и подсохшей плесени витал в конторе. Три тяжелых денежных сейфа легко открывались костлявой рукой долговязого человека с приплюснутой головой, глазами навыкате и серыми густыми усами, лихо закрученными вверх, что придавало ему грозный вид. На самом деле кассир Сериан был человеком добрым и очень стеснительным. Он был поставлен Урматеку, чтобы никому не давать денег, даже самому барону, без записи, без занесения в расходную книгу, а стало быть, и без того, чтобы это прошло мимо Урматеку. И сколько бы раз ни открывал кассир сейфы, чтобы взять или положить деньги, он никогда не забывал провести ногтем большого пальца по столбикам монет, чтобы ощутить шероховатые от зубчиков края и проверить, ровно ли монеты сложены. В распоряжении Сериана было серебро и медь. Золото Урматеку держал под своим замком. О честности Сериана ходила молва. Честность не была для него лишь невидимым украшением его человеческого характера, она была его принципом, основой убеждений, которым он повиновался. Честность и гордость своей профессией составляли для него единое целое. Поэтому не было для него по утрам приятнее аромата, чем тяжелый запах краски, стали и масла от его денежных сейфов. Вдохнув его, Сериан окончательно освобождался от всего, что могло занимать его с вечера, и целиком и полностью отдавался служению неизменному и незабвенному богу — деньгам, в монетах и ценных бумагах, заключенным в сейфах барона.