Там, где теперь самый центр Бухареста и на оживленном перекрестке громыхают и звенят трамваи, в конце прошлого века среди садов и пустырей тянулась тихая окраинная улочка, и та застроенная лишь с одной стороны редкими домишками.
Приминая мягкую липкую землю, густо замешенную на навозе, что свозили с незапамятных времен на окраину города, стояли дома, надворные пристройки а напротив — насколько хватало глаз — росли ореховые деревья, яблони, акации и липы, переплетавшие ветки над полусгнившими, полуразрушенными заборами. Весною все утопало в белых пахучих цветах, а зимою под деревьями лежал белый пухлый снег, шумели какие-то бродяги, а после рождества и мясоеда спали мертвецким сном пьяницы.
Там, где лепились низенькие и кривенькие хибарки, совсем недавно поднялся дом Янку Урматеку, белый и новый, четырехугольный, крытый медным листом, с большими окнами в бельэтаже и тремя ступенями из тесаного камня, ведущими к входной двери, с пузатыми зверями над окнами полуподвала. Всего несколько месяцев прошло, как были отложены в сторону мастерок и кисть.
Возвращаясь домой, Урматеку еще с угла улицы всякий раз смотрел на белевший сквозь ветви деревьев дом и не мог оторвать от него глаз. Дойдя до ворот, он откашливался и прочищал горло, будто собирался произнести речь, и притом чрезвычайно торжественную. Урматеку любовался домом, преисполнившись гордости и самодовольства, и поглаживал свои длинные, свисающие вниз усы и бакенбарды, обрамляющие его мясистые пунцовые щеки.
Волосатая родинка под нижней губой являла собою, по мнению жителей окраины, знак мужества на его широком, здоровом лице.
По улице он шел с осторожностью, ступая лишь на просохшие камни, чтобы не запачкать свои лакированные штиблеты, изукрашенные дырочками. А перед воротами, переведя дух и наполнив грудь воздухом, хрипло рявкал:
— Смир-р-на! Передохли все, что ли?
Головы испуганных слуг высовывались из окон, выглядывали поверх забора. Все приходило в движенье, двери хлопали, по лестницам дробно стучали каблучки служанок, оглушительно лаял огромный пес. Старая овчарка с телка ростом радостно выскакивала навстречу хозяину.
— Ну как тут у вас делишки, Боеру? — спрашивал Урматеку, поглаживая собаку, клавшую ему передние лапы на грудь.
Парад этот устраивался всегда, будь то днем или темной ночью, с грозным окриком, с собачьим лаем, чтобы все знали, что явился хозяин.
Урматеку непременно обходил весь двор, потому что в дом он входил не иначе как через черный ход и обязательно задевал бельевую веревку, на которой зимой трещали промерзшие на морозе простыни.
— Снова стирали! Снова выжимали! Все в песок перетрете, стекла протрете до дырок! — ворчал он, ухмыляясь в усы, на деле чрезвычайно довольный хозяйственным рвением кукоаны Мицы, своей жены, маленькой, суетливой, непоседливой, постоянно хлопающей ресницами, словно кто-то ей дул в глаза.
— Принеси-ка мне вина, Мица!
Высокий, грузный Урматеку медленно и тяжело поднимался по лестнице, радуясь тому, что он дома.
Пока накрывали на стол, за которым непременно оказывался кто-нибудь из «энтих», иначе говоря — многочисленных бедных родственников, всегда получавших от Урматеку кусок хлеба, монетку, а то и бранное слово, сам Урматеку успевал осушить в одиночку бутылку вина из Дрэгэшань и немножко всхрапнуть.