Янку показалось, что его ударили по голове дубинкой! Он и сам не знал почему, но пока была задернута занавеска, ему казалось, что все в порядке, но чтобы произошло такое, да вдобавок у него под самым носом, он и представить себе не мог! Ум у него помутился! Он вонзил шпоры коню в брюхо и изо всех сил ударил каракового по голове. Конь от неожиданности заржал, встал на дыбы и так подал задом, что покачнувшийся в седле Янку свалился на землю, ударившись головой о камень. Что с ним было потом, он не помнил, потому что словно в пустоту провалился. Очнулся он в постели у Бэлэшики. Висок ломило и жгло. Рядом стояла Бэлэшика, юная, прекрасная, свежая, словно никогда не касались ее мужские руки. Терпко и душно пахло базиликом и розовым маслом…
— Проснись, Янку, Иванчиу пришел! — трясла мужа за плечо кукоана Мица.
Урматеку скрипнул зубами, пожевал пустым пересохшим ртом и почмокал, словно отведал вина. Поднеся руку к виску, он быстро взглянул на пальцы: не в крови ли? Пристально поглядев на Мицу, улыбнулся, довольный, что произошло все это во сне, и, рывком поднявшись на локте, встряхнул головой:
— Пришел, говоришь, да?
— Ну и спишь ты, Янку, пушками не разбудишь! — И Иванчиу потрещал сухими костлявыми пальцами, словно встряхнул мешочек с бабками. Маленького роста, худой, лысый, был он болгарином из-под Джурджу, и хотя родился и вырос на румынской земле, говорил с акцентом и как будто с трудом. Когда он говорил, его пергаментные, в рябинах щеки то собирались в складки, то опять разглаживались. Светло-серые, почти белесые глаза с красными прожилками словно плавали в какой-то мути. При его худобе косое торчащее брюшко выглядело особенно смешно и нелепо.
— Снова попал впросак, басурман? Давай рассказывай!
— Большая нужда у меня до тебя, Янку!
— Вишь ты, и тебе, хитрецу, старик Урматеку понадобился. Принеси-ка нам винца, Мица, а то в горле пересохло, а ты давай рассказывай.
Урматеку только сейчас проснулся окончательно. Громко, протяжно зевнув, он лениво потянулся к портсигару. Взяв толстую, скрученную вручную папиросу, он прикурил от фитиля лампы. От мелкого македонского табака поплыл по комнате горьковатый душный запах. Урматеку повторил:
— Ну чего молчишь? Давай говори.
— Мине, Янку, нужон сад, что на Пьетрошице.
— Ничего себе! — воскликнул Урматеку недоверчиво и вместе с тем завистливо.
— Есть у меня на это деньги. Как думаешь, захочет барон мне его продать? — вкрадчиво и просительно настаивал Иванчиу.
— Откуда мне знать, басурман? Это надо обмозговать.
В лабораторию барона Барбу входить никому не дозволялось. Это была длинная сумрачная комната в старом доме на Подул Могошоайей. Пять ее больших окон были завешены черными шторами с вышитыми понизу пестрыми драконами, разъеденными ядовитыми солями. Паркет был во многих местах прожжен, где крепкими кислотами, где выпавшими из железной печки углями. В этой лаборатории и проводил барон Барбу большую часть своей жизни, если не препятствовали ему дела в министерстве, а в особенности возлюбленная, домница Наталия. Барбу был страстным фотографом. Фотографии он научился в Вене, куда обязательно ездил два раза в год повидаться с единственным сыном Барбу Б. Барбу и встретиться с друзьями. Вена всегда была его слабостью, а уж после того, как он получил дворянство, и подавно. Герб его, тщательно составленный в королевских канцеляриях по всем правилам геральдического искусства, имел на четырех ярко раскрашенных полях единорога, трезубец, сноп пшеницы и водопад. Венчали его пышные страусовые перья, пробивающиеся меж зубцов баронской короны.
В большой гостиной под стеклом красовался этот герб, повторяясь на двух литых золотых перстнях, один из которых, не снимая с пальца, носил сам Барбу, другой — его сын Барбу Б. Барбу, учившийся в Вене.
Старый барон попал в Австрию в первые годы царствования императора Франца Иосифа. С него и началась в Бухаресте мода на все австрийское. По сравнению с предками, одевавшимися на свой боярский манер или на турецкий лад, чьи портреты были развешаны по всему обширному дому, низкорослый, сухонький барон выглядел истинным европейцем. Его пышные рыжеватые с проседью бакенбарды и густые, нависавшие над верхней губой усы были точь-в-точь такими, какие носил император. Благоприобретенная обширная лысина довершала его сходство с австрийским монархом.