Иванчиу неторопливо появился в дверях, поставил в угол трость вишневого дерева с полированным набалдашником из рога горной козы и, усевшись на краешек стула, сказал:
— Все шутки шутишь, Янку! — и улыбнулся, ожидая, что же теперь будет.
Урматеку почувствовал, что Иванчиу хочет сделать хитрый, но старый и хорошо известный ход, когда начинают «заговаривать зубы», а потому отрывисто заговорил:
— Явился? Ну гляди, что там по соседству. Вот тут! — и, подойдя к плану помещичьих земель, ткнул пальцем в белый треугольник с надписью «Сад Пьетрошице», и буркнул в сторону Лефтерикэ: — Садись, пиши!
Воцарилось молчание. Урматеку полагал, что, сразу перейдя к делу, иначе говоря — к купчей, он вынудит Иванчиу высказать свое мнение. Но тот молчал, будто между ними все давно было решено и толковать им больше было решительно не о чем. Молчание это действовало Янку на нервы, да оно и впрямь было тяжелым. Он приготовился к поединку, но не хотел начинать первым. Ему нужно было как-то расшевелить Иванчиу, привести его либо в ярость, либо в отчаяние. Но перед ним, не произнося ни слова, сидел тихий спокойный человек и все время дружелюбно улыбался, и это сбивало Урматеку с толку. Лефтерикэ уже трижды макал перо в чернильницу и ждал, бездумно рассматривая темную каплю, набухавшую на кончике пера. Урматеку прошелся по комнате и внезапно остановился.
— Понял теперь, какой у тебя друг? — спросил он. — Боярина ради тебя не пожалел, обманул!
Иванчиу засмеялся, согласно кивнув головой.
— Подумать только! — продолжал Янку. — У тебя уж и дочка на выданье! Ну и дела! Завтра-послезавтра и ко мне сваты заявятся! — Он взъерошил волосы на голове и закурил сигару.
Иванчиу не проронил ни слова.
— Что? И ты не ожидал, что провернем такое кругленькое дельце!.. Ладно, ладно, — видел я тебя: то ли от страха онемел, то ли от радости. Я-то его знаю как облупленного и вот так, между пальцами, как хочу, так и кручу! Когда меня просят помочь, я либо берусь, либо нет, голову никогда не морочу…
Иванчиу молчал, склонив голову к левому плечу. Широко раскрыв глаза, смотрел он так пристально, что нельзя было понять: ждет он чего-то, удивляется или со всем согласен. Даже Янку стал в тупик. Засомневался, правильно ли он рассчитал: никогда еще не видел он Иванчиу таким молчаливым и сдержанным. На мгновенье запнувшись, Янку все-таки решил продолжать. Он рассказывал, как постепенно, потихоньку удалось ему завоевать доверие барона Барбу, благодаря уму своему и смекалке стать его правой рукой и первым помощником, толковал о своей старинной дружбе с Иванчиу, о благорасположении боярина и его мелких слабостях.
Когда наконец Янку счел, что все, что нужно сказать, сказано и миг, ради которого он старался, настал, он вдруг оборвал сам себя и предложил:
— А теперь подпишем купчую! На сколько?
— Как сказал боярин, — наконец-то заговорил Иванчиу почти шепотом.
Они обменялись короткими взглядами, какими в жизни еще не глядели друг на друга: Янку — как хозяин, пораженный дерзостью собственного раба, Иванчиу же — как раб, но раб, вышедший из повиновения, вложивший в единственный взгляд все свое непокорство, которое никогда не осмеливался, но много раз хотел обнаружить.
Янку понял, что Иванчиу человек куда как более упорный, чем ему казалось, но мысль его заторопилась и дальше: он вдруг почувствовал всю значимость этой покупки. Неспроста Иванчиу так вцепился в этот сад в Пьетрошице, что-то он про него знает, потому и не хочет, чтобы кто-то его опередил. Значит, и борьба ему предстоит тяжелее, чем думалось. Янку на секунду сосредоточился, как бы проверяя, полностью ли он готов. Потом, шагнув к окну, за которым порхали первые снежинки, набрал полную грудь воздуха и спросил, ни к кому не обращаясь, словно комната была полна народу и он вел разговор со всеми разом:
— Так за сколько же лет может сгнить человек, господа?
Иванчиу почувствовал какой-то подвох. Ему стало не по себе, словно рядом оскалилась собачья пасть, готовая укусить его. Он заерзал и тяжело завздыхал. Лефтерикэ будто проснулся, обрадовавшись, что разговор зашел не о счетах и о купчих, которые ему до смерти надоели. Вопрос дядюшки к тому же и заинтересовал его, потому что изо всех сыновей кукоаны Тинки, не говоря уже о дочерях, он больше всех смыслил в похоронных и других христианских обрядах. Он отложил бумажку, на которой рисовал в ожидании, когда ему придется писать купчую крепость. Рисовал он плохо и всегда одно и то же — бородатого мужчину в профиль, смотрящего круглым куриным глазом, застывшего как истукан.