— А ты разберешь, олух, что тут написано? — И протянул листок Лефтерикэ.
Тот, на румынский лад произнося все буквы, прочитал:
— La poire et le couteau. La cruche, le vin et l’eau[5], — и, чуть замешкавшись, произнес: — Что-то про вино, дядюшка.
Урматеку, видя, что и Лефтерикэ ничего не понимает, нахмурился и стал ему выговаривать:
— Ладно, я по-французски не знаю, не могу разобрать, что дочка пишет. Мне простительно. А ты! Ты же молодой еще парень, тебя мать в школу посылала!
Отстранив листок от глаз, Янку смотрел на него с любовью и восхищением.
— Амелика тогда только-только в пансион поступила. Ни за что не хотела мне его отдавать, вот я и стащил. Сколько уж лет прошло! Подумать только, чего она теперь понаписать может! А узнай, что я сохранил ее первые каракули, бог ты мой, как рассердилась бы!
Задумавшись, он с умилением смотрел на корявые детские буквы. Первые робкие шажки дочки в мире, ему неведомом, но который он видел исполненным всяческих красот и радостей, приводили его в восторг и умиротворяли. Он не сомневался, что Амелике, которую они воспитывали настоящей барышней, будут доступны все радости, каких самому Урматеку не довелось вкусить. Ради нее, ради своего родного дитяти, дороже которого не было у него ничего на свете, лез он из кожи и трудился в поте лица, мечтая, всем на зависть и удивление, окружить ее блеском богатства и роскоши, копил деньги, наживался на боярской глупости и гнусности, чувствуя себя всегда ущемленным, поскольку понимал, чего ему недостает, чтобы стать настоящим барином. Но о себе он уже не заботился, не принуждал себя к тому, что было ему не по нраву, довольствуясь своим укладом и привычками, твердо зная, кто полноправно и с самого начала будет жить в том мире, о котором ему остается только мечтать. А мир этот представлялся Урматеку огромным, ярко освещенным залом, убранным для блестящего празднества. Люди там между собой чрезвычайно обходительны и, желая что-то сказать, вежливо просят их выслушать. Но чтобы жить в этом мире, нужно одно — деньги, деньги надежные, помещенные прочно и с выгодой, какие обеспечить может только человек с головой. Головы-то зачастую боярам и не хватает. А он как раз головастый и об Амелике позаботится, обеспечит ее на всю жизнь! Очнувшись от своих мечтаний, Урматеку бережно сложил вчетверо тетрадочный листок, спрятал в конверт и, засунув поглубже в пачку бумаг, принялся искать дальше. Наконец нашел.
Это оказалось старое письмо, нацарапанное крупными корявыми буквами. Четкими, ровными и уверенными выглядели только цифры, свидетельствуя о привычке вести счета. Урматеку поспешно перечел его, словно боялся упустить что-то очень важное.
«Янку,
Десять тысяч леев — деньги немалые даже для купца с капиталом, вроде меня. Но коли ты говоришь, что иначе никак нельзя, я тебе их дам, чтобы выйти сухим из воды. Только добудь ту бумагу из рук покойника, один ты это сумеешь, а обо мне не упоминай ни когда деньги будешь отдавать, ни если в тюрьму сядешь. Деньги пришлю сегодня вечером. Помогай нам бог! Иванчиу. 1883, февраля, 23 дня».
Урматеку отхлебнул чаю и, подозвав Лефтерикэ, спросил:
— Узнаешь?
Лефтерикэ взглянул на письмо.
— Как не узнать.
— Помнишь, как все было?
— Помню.
— И рассказать можешь?
— Могу, да история больно давняя, дядюшка. Семь, а то и все восемь лет миновали, может, что и позабылось.
— Помолчи, глуп еще рассуждать-то.
Янку быстро сунул письмо в карман, потому что в двери входил Иванчиу.
По лицу его нельзя было сказать, что он провел спокойную ночь. Старый купец давно привык не обнаруживать ни беспокойства, ни неуверенности. Однако сильнее его оказался страх, отражавшийся даже на лице. Серые маленькие глазки Иванчиу беспокойно бегали, бросая испытующие взгляды. Казалось, он боится попасть в капкан или ловушку. Предложение Янку, прозвучавшее накануне как ультиматум, а пуще того слабоумные дети попа Госе надломили что-то в его душе. Он знал, что Урматеку «бешеный», как звали его между собой многие из приятелей, и еще знал, будучи не первый год с ним знакомым, что тот куда искусней его во всяческом крючкотворстве и каверзах, которые ему, тугодуму, даже и не снились. Потому-то с давних пор и питал он к Янку нечто вроде восхищения, смешанного со страхом.