На похоронах были почти все, с кем так или иначе связала его жизнь. На другой стороне, почти возле могилы, стоял Буби, которого вызвала депешей Катушка. Увидев отца, он почтительно поклонился. Еще дальше, под липой, стояла и сама Катушка, а рядом, прячась за дерево, Гунэ Ликуряну, который время от времени, когда никто не смотрел в их сторону, будто случайно касался ее талии. Еще дальше, чтобы не встречаться глазами и не здороваться, стояли кукоана Мица и Амелика. Перед собою, словно детей, они поставили Мили и Мали. Иванчиу стоял один, совсем в стороне, а Швайкерт смотрел в вырытую яму. Около могилы Дородана билась, причитая, его племянница. Заливаясь плачем, она кричала:
— Собаки тебя убили, дядюшка, собаки!
Старый барон при этом чувствовал что-то вроде смущения, но вызвано оно было скорее желанием покоя и благопристойности, нежели сочувствием или болью. Поэтому, поглядывая на причитающую в голос женщину и пожимая плечами, он отыскивал глазами Урматеку, словно беря его в свидетели, насколько причитания эти бессмысленны, а возможно, и неуместны. Янку, напустив на себя печальный вид, смотрел куда-то вдаль, поверх могил. Однако тайком он косился на всех остальных, пытаясь угадать, что они думают. Чаще всего он посматривал на Иванчиу, но тусклый взгляд его мутно-серых глаз ничего определенного не выражал. Ощутил он на себе и злобный взгляд Катушки и понял, что, хоть он и заткнул рты всей домашней шушере, мелкоте, самая злая клевета, не нуждающаяся ни в доказательствах, ни в основаниях, еще жива.
Когда они уходили с кладбища, Иванчиу поймал его на дорожке между двух могил.
— Послушай, Янку, подходит срок выплаты заклада. Делай как знаешь, но денежки мне верни. Я из компании хочу выйти!
Янку остановился и почти что рявкнул:
— Завтра тебе отдать?
Иванчиу растерялся. Неповоротливый ум его заподозрил какой-то подвох. И едва слышно он пробормотал:
— Завтра не надо, только в срок…
Урматеку, не говоря ни слова, повернулся к нему спиной, что не помешало Иванчиу через два дня вновь, как обычно, явиться к нему на обед.
Перед воротами кладбища стояла коляска домницы Наталии, которая хотя и не приехала сама, но прислала цветы. Только Янку помог барону сесть в нее и сам уже поставил ногу на подножку, как что-то бросилось на него и чуть не сшибло с ног. Это был Боеру. Голодный, грязный, он был в восторге, что наконец нашел хозяина, растрогав и барона и Янку своей тяжеловесной радостью. Янку, однако, похолодел, а барон, спрятав поскорее за пазуху дрожавшего Фантоке и поглаживая его, неопределенно улыбался и сказал своему спутнику:
— Видно, Янку, и про то, и про это наплел ты мне всяких небылиц! — и указал ему место рядом с собой.
Урматеку подумал, не будь предполагаемым мертвецом собака, при всей доброте старика барона так легко бы ему не отделаться.
Боеру свернулся у их ног, и коляска покатила под цоканье копыт черных рысаков, оставляя позади себя последний день пребывания на земле терзавшегося волнениями и исполненного веры Иоакима Дородана.
Одним из бесчисленных крестников Урматеку и кукоаны Мицы был Манолаке Тыркэ. Женив его и кое-чему научив, Янку определил Манолаке в писари. Был он худой, маленький и на вид куда старше своих лет. Никто другой не сумел бы так быстро испачкать свой костюм и рубашку, как Манолаке, к полному отчаянию своей жены, Лизаветы, которая знала, что и в воскресенье, если одеть его по-праздничному, манжеты на рукавах у него будут черными, грудь рубашки в пятнах, а сам он ни дать ни взять будто побывал в выгребной яме. Однако человеком Тыркэ был трудолюбивым, а по характеру молчун. Дни напролет, не проронив ни слова, мог он терпеливо снимать копию за копией, кривя в улыбке уголок рта и прерывая работу лишь изредка, чтобы помахать в воздухе правой рукой, пошевелить пальцами и подуть на них. Это был единственный жест, на который он отваживался, и, сам того не замечая, махал рукой и дома, и за столом, и в гостях, где целый вечер сидел неподвижно в уголке, словно жук, сложив руки на впалом животе и опустив бороду на грудь.
Тыркэ слушался Янку, но на свой манер: все, что ни говорил ему управляющий, он делал, но не спеша и безо всякого рвения, и это не нравилось Урматеку. Ему казалось, что в молчаливости, с какой Тыркэ делает свое дело, кроется сомнение и недоверие. В свое время Тыркэ и Лефтерикэ были большими приятелями, и в них обоих Урматеку чувствовал эту едва ощутимую недоверчивость. В крупных делах он его никогда не испытывал, но для пущей в нем уверенности крестный отец имел от крестника несколько мелких векселей и предполагаемую признательность.