– Ну что ты на меня смотришь, ровно на прокаженного, – не выдержал он наконец Федькиного взгляда, – холопа не видел?
– Да чудно́: только вот разбойники и душегубы были, а теперь холопы.
– Эх, господин мой, разве же мы были разбойники? Так, голь перекатная да горькая! Да и душегубы из нас – так себе.
– Эва как, а кто же, по-твоему, душегубы?
– Не изволь гневаться, господин боярский сын, но по сравнению с нашим теперешним господином – а твоим сотником – что я, что Косач покойный, что любой из тех, кто сейчас саблей во дворе машет, и не разбойник вовсе, а котенок слепой супротив волка.
– Для слепого котенка ты больно много мяукаешь, – раздался голос неслышно вошедшего Корнилия, – подай-ка лучше сбитня, а язык попридержи!
Пока Сыч выполнял распоряжение, сотник обернулся к Федору и спросил:
– Отдохнул уже? – И, не дожидаясь ответа, продолжил: – Сейчас возьмешь Ахмета и еще кого похочешь с десяток и поедете с приставами во двор к московскому дворянину Борису Салтыкову.
– Имать?[21]
– Да нет, приставы сами все сладят, вы там – чтобы кто сдуру драться не учинил. Государь велел Бориса за местничество неуместное с головою выдать стольнику Василию Бутурлину.
– Это как, голову сечь?
– Типун тебе на язык! Приставы его отведут во двор Бутурлина на бесчестие, а вы следить будете, чтобы кто драться не начал.
– А чего не стрельцы?
– Много будешь знать – скоро состаришься! У стрельцов своих забот хватает, к походу готовятся; или не слышал, что приключилось?
– Нет, а что?
– Ну ты даешь! Вор Заруцкий с его потаскухой Мариной Мнишек государя извести хотели, а ты и не ведаешь. Теперь поход будет на Коломну, государь сам поведет войска. Мы тоже пойдем, а еще московский полк, немцы и большой наряд[22]. Так что как управитесь с государевой службой, возвращайтесь не мешкая.
Федька, поклонившись, вышел, но, уже подходя к коню, остановился как вкопанный. В голове молоточком застучали слова сотника: «Государева служба». Круто развернувшись, он побежал к Михальскому.
– Чего тебе еще?
– Господине… – зашептал он ему, – а я видел монаха давешнего!..
– Какого монаха? – сначала не понял тот, но тут же спохватившись, спросил: – Мелентия? Где?
– Да у двора Пушкарева; я его не признал поначалу, он пьян вельми был.
– Нашел-таки, черт в рясе… – забормотал, не слушая его, сотник. – Ладно, ступай куда велели, да языком не трепи где ни попадя!
Прискакав к хоромам Салтыковых, боярский сын со товарищи застали удивительную картину. Царские приставы стояли пред воротами и ругались на чем свет стоит с многочисленной дворней, ни в какую не желающей им открывать. Поняв, в чем дело, Федька подъехал к воротам и грозно потребовал отворять. Ответом ему была еще одна порция брани, на что он недолго думая пообещал закидать терем горящими стрелами. К такому повороту осажденные оказались не готовы, и ворота со скрипом отворились. Столпившимся во дворе ратники показали плети, после чего челядинцы уже безропотно пропустили приставов. Через некоторое время те вывели за руки упиравшегося Бориса Салтыкова и потащили его по улице. Как видно, прослышав о развлечении, все окрестные улицы заполонила городская чернь, падкая на зрелища. Зеваки толпились на улице, залезали на деревья и заборы, чтобы хоть одним глазком взглянуть, как будут бесчестить представителя одной из богатейших и знатнейших фамилий на Москве. Увидев, что любопытствующие мешают проходу приставов, Федор тут же направил коня на толпу, поигрывая плетью. Намека оказалось достаточно, и процессия двинулась к дому Бутурлиных. Идти пришлось не слишком долго, а там их уже ждали. Когда красного от злости и стыда Салтыкова завели во двор, по лестнице спустился преисполненный важности стольник Василий и, стоя на крыльце, принялся осыпать своего соперника бранью. Слушая диковинные извивы его речи, боярский сын только дивился, а сидящий рядом на коне Ахмет приговаривал, цокая языком: «Чек якши!» Наконец экзекуция была закончена, и Салтыкову позволили уйти. Федька тоже собирался поворотить коней, но Бутурлин прислал слугу, который попросил государевых слуг не побрезговать и принять от воеводы за труды. Боярский сын не побрезговал, и все бывшие с ним ратники стали богаче на полтину, а сам он – на рубль. Учитывая, что годового жалованья ему полагалось всего десять рублей, дар был довольно щедр.