Служанка утешила меня, высказав мнение, что вдова просто завидовала. Но это я знал и без нее!
Когда мы вышли на улицу (сначала, в видах осторожности, порознь), то я был как в чаду, и все встречные физиономии казались мне необычайно добрыми. Я шел, счастливо улыбаясь, и рассеянно отвечал на вопросы Нины, которая заглядывала в мои глаза и недоумевала. Но как я мог здесь, на улице, достаточно рельефно изобразить ей свое душевное состояние? Слов таких нет, а руки, голос, глаза были связаны прохожими.
На службе моя голова была словно в тумане, но таком светлом, радостном. С этим туманом не могли справиться даже статистические выборки и вычисления расстояний дорог. Хорошо еще, что патрон не явился на службу, и мне не пришлось докладывать ему о результатах командировки.
Когда я принимался читать служебную бумагу, то вместо строк видел перед собой милое бледное личико с большими синими глазами, смотревшими на меня так любовно. Очнувшись, я спешил принять противоядие и начинал сочинять какое-нибудь «отношение», но, вместо «вследствие вашего письма от такого-то числа», рука своевольно выводила: «радость моя, жизнь моя, я готов выпить тебя в поцелуе», я снова погружался в воспоминания о вчерашнем, точнее, сегодняшнем блаженстве и снова все остальное шло к черту.
Ах, эта ночь и доныне полна дли меня невыразимого, но могучего очарования!
Мало таких часов в жизни, но и одного достаточно, чтобы воспоминанием о нем скрасить нашу серую, будничную жизнь, наполненную заботами о желудке. О, вечно благословенный божок древних! Ты глядишь на меня и лукаво, лукаво смеешься. Ну, что ж, смейся, тебе все прощается! Что бы было на свете, если бы не было твоих стрел? Жизнь наша превратилась бы в обыкновенную, грязную, вонючую тряпку. Как подумаешь об этом, то станет даже холодно на душе, и единственным утешением служит мысль, что тогда мы этого не сознавали бы.
Но… (здесь, как и везде, есть «но») мое блаженное состояние помешало мне при возвращении домой обратить надлежащее внимание на необычное движение войск и артиллерии с Выборгской на незаречную сторону. Если бы я заинтересовался этим фактом и осведомился о причине его, то… дальше нечего было бы рассказывать.
Лег слать я очень рано, спал, как убитый, отсыпаясь за прошлую ночь, а на следующее утро, не дождавшись газеты (которая, по неизвестной мне причине, опоздала), ускакал из дома, чтобы встретиться, конечно, с Ниной.
Ждал я ее долго и когда увидел, то был поражен ее поведением: с тревожным выражением лица, поминутно оглядываясь, она сделала мне украдкой знак не подходить к ней и пошла быстро к конке. Мы уселись в разных углах. У клиники, наконец, она подождала меня. Дело объяснялось и объяснилось довольно скверно.
Дядя и тетка, у которых Нина жила, обеспокоились, что она не ночевала дома, и утром дядя отправился в Стрельну, к тем знакомым, к которым она поехала 20-го. Узнав, что она уехала от них 20-го же вечером, дядя еще больше обеспокоился. Приехав в наше правление, он узнал, что Нина на службе, но не показался ей, а дома устроил допрос. Нина, ничего не подозревая, заявила, что она ночевала в Стрельне. Ну, тут и поднялась буря! Было сказано много едких и грозных слов, тетка всплакнула, дядя гремел. Нина ревела весь вечерь и теперь была в страшном волнения, боясь, что нас кто-нибудь заметит и мне будет неприятность. Милая! Она боялась больше всего за меня!
Понятно, что такой разговор не давал нам никакой возможности обращать хоть сколько-нибудь внимания на окружающее. Поэтому мы были очень удивлены, когда, войдя в раздевальную, не нашли там никого и никакого верхнего платья. Тем не менее, мы отправились к своим занятиям.
Минут через 20 ко мне явилась Нина со встревоженным лицом:
— Коля, что это значит? До сих пор никого нет; даже сторожей нигде не видно.
Я тоже обеспокоился и пошел разыскивать. Наконец, мне удалось найти швейцара в его каморке: он с женой торопливо укладывали вещи.
— Что это значит, Иван? — спросил я с удивлением.
— Да разве вам не известно? — переспросил, в свою очередь, швейцар.
— А что?
Но сердце у меня уже упало.