Лихарев улыбнулся, не мог он не улыбнуться, хотя настроение у него после Елкова было дрянное.
— С чего это вы такой разбитной сегодня, вы не именинник ли нынче?.. У вас как, — бывают именинники? Завидую я вам, Мухолович, право, — этакая живучесть в вас! — Лихарев всегда говорил с Мухоловичем немножко свысока и всегда как с ребенком.
— О! Я и сам давеча себя спрашиваю: чему ты, рваный Мухолович, радуешься?.. меня раз собакой травили… — доверчиво сообщил он Лихареву. — Был один такой в России господин, с воображением, знаете, так они меня чуточку не разорвали! На мне тогда теплые штаны были, хе-хе… Так вот: чему, говорю, ты, разорванный Мухолович, радуешься? Или солнце светит для тебя одного? Я ему тогда так: зачем мне только? — Мухолович, точно отказываясь, выставил обе ладони вперед. — Его на всех хватит!..
— Кому ж это ему? — поинтересовался Лихарев: было всегда любопытно Лихареву, как текут мысли в этом маленьком человечке.
— Как кому? — удивился тот, — другому Мухоловичу! Так ведь их же у меня двое сидят, словно компаньоны в каком-нибудь магазине, сидят и спорят. Когда один говорит, так другой ругается… ах! — вскричал Мухолович, — как они нехорошо ругаются промежду собою! Один говорит: Исаак, ты — падаль, ты два раза падаль!.. А другой вот: Исаак, не верь ему, он же дрянь, — для тебя тоже солнце светит, — ходи веселей! А я слушаю-слушаю, да и говорю им: кому ж, говорю, Мухолович нужен, раз один вовсе не подает руки Мухоловичу, а другой насылает на тебя собак? — И вдруг Мухолович сделал умильное, целящееся лицо, — второй-то мне говорит: Исаак, слушай, Исаак, ты культуре нужен, о! — Мухолович поднял перст, дважды погрозил им кому-то и с внезапной стыдливостью спрятал назад, в кармашек.
Федору Андреичу стало неловко от Мухоловичевой откровенности, и, словно желая исправить получившееся молчание, Мухолович вынул из кармана маленький какой-то пакетик и с осторожностью подсунул его на колено Лихареву.
— Что это? — спросил Федор Андреич, все еще улыбаясь и шаря рассеянно в жилетном кармане.
— Это? О, культура! — Опять перст Мухоловича величественно проткнул невидимую плоскость перед самым носом и опять с неловкостью спрятался в карман. — А это… это пуговицы, чтоб удобней было… А вы почему смеетесь? То вы должны сидеть и себе шить, шить… А то вы наставляете вот эту головку вот так, чик и… — Мухолович с восторгом сощелкнул механическую пуговицу и на ладошке протянул Лихареву.
— Эх, вы, чудак, — посмеялся ему Федор Андреич, — какой вы! Неужто ж вся культура только в том, чтоб с меня брюки не упали! Разве человек на земле ради пуговицы живет?
Мухолович стесненно молчал. Только постояв несколько минут, он снова заговорил — о новом для Лихарева, не высказанном ему еще ни разу. Оглянувшись на кухню, откуда был слышен плеск, — сестра занялась стиркой, — Мухолович подошел вплотную к Федору Андреичу.
— У нас будет небольшой взаимный разговор… — с обычными ужимками почтения начал он, притворив дверь на кухню. — Ваша сестра очень больной человек, ее беречь надо, однажды может не вернуться из очереди… Сейчас разогревала на завтрак вам лошадиную голову и сказала, что вы писали большой труд об этом… ай, забыл! Я же неученый, я человек дела…
— Ну, о мезозойском климате, скажем, писать не ко времени пришлось! А в чем дело? — уже не раздражаясь, отозвался Федор Андреич.
— У меня правило копейки не доверять людям, они над тобой же смеяться будут. А Мухоловичу же неинтересно, чтобы над ним смеялся профессор Лихарев. Вот, мы заключаем с вами договор без наклейки марок: вы пишете дальше свой труд, а я вам за это ношу всего… ну не всего, конечно! Где достанешь для профессора портвейн или ветчину, когда и мыло по карточкам. Просто все падает из рук…
За месяц их знакомства Федору Андреичу как-то не приходилось вникать в душевные побужденья своего благодетеля; приношения Мухоловича, сельдь и пшено, доставлялись череззадний ход и там же, на кухне поступали в разделку. Внешне поведение Мухоловича вполне удовлетворительно объяснялось полагающимся благоговением последнего перед культурой. Но с некоторого времени Федор Андреич начал испытывать неловкость при произнесении этого хоть и высокого, но слишком отвлеченного пароля, содержавшего сомнительное право на чужой паек.