— Ты своим горбом нажил богатство? Это ведь, наверно, твои должники сидят. Молчишь? А сколько ты хлеба сгноил, сколько крови и пота высосал, гад! Молчишь? То-то. Тебе, конечно, колхоз, что нож острый.
Зубов сверлил Раксина ненавидящим взором и неожиданно возразил:
— Мы тоже за колхозы. Безлошадные и прочие пусть идут в свои артели; а мы, справные мужики, — в свои. Вот и порядочек будет. Тихо и мирно, так сказать.
— Нет, Зубов, по-твоему не будет! Мы вас, как сорную траву, выкинем вон! Понял?
— Руки можешь обжечь, щенок, — процедил Зубов, и сразу в избе погасла лампа, ловко задутая за спиной Раксина. Стало темно, как в печной трубе, и тихо. Слышно было — тяжело дышат люди.
Иван весь сжался, приготовившись к беде. Ногти до боли врезались в ладони, в горле пересохло, и сердце отчаянно заколотилось, словно он забрался на крутую гору.
Прошла минута, другая, третья.
Зубов хихикнул:
— Напугался, голубь?!
— Нет! Не на того напали.
Угадывая в темноте дверь, Иван вышел.
В небе висели крупные звезды, поблескивая, как светляки, зеленоватым светом.
На дороге его догнали трое крестьян.
— Ты нас, парень, с ними не равняй, — добродушно и извиняюще сказал один, — только нам, видишь, жить охота. Ты тут поговорил — и домой, а нам оставаться. Они ведь, изверги, на всякую пакость способны. Вот оно как!..
— Ничего, — подобрел Иван, — мы их скоро под корень свалим. Скоро!..
Накануне раскулачивания Басманов провел общее собрание. Оно шумело почти сутки. Тут всплыли давнишние обиды и печали. Без оглядки и робости крестьяне-середняки голосовали за выселение с хуторов крупных, матерых кулаков. И когда Раксин направился раскулачивать первое по списку хозяйство, у него нашлись десятки помощников. Словно вешний поток, ломала коллективизация вековой лед старых представлений, обычаев, нравов. 108 колхозов, организованных в районе, быстро росли, крепли, набирали силу.
Осень и зима пролетели в беспрерывной тревожной и опасной работе. Раксина, снискавшего любовь и уважение крестьян, люто ненавидели кулаки. Не раз он слышал угрозы и видел, как злобно наливаются кровью кулацкие глаза, встретившись с его открытым взглядом.
Весной 1930 года Иван Раксин был единодушно избран членом бюро Сивинского райкома ВЛКСМ; это было признанием его зрелости, твердости и преданности.
Осеннее непроглядное небо придавило домики. Пустынные переулки казались еще глуше, а избы — ниже и черней. Только багряно-красные рябины молодо раскачивались и, словно всполохи огня, горели гроздья ягод над заборами. Березы мотались и неприятно скрипели, толкая друг друга ветвями.
Иван прислонился к шершавым бревнам покосившейся конюшни, и бродяга-ветер сразу прилепил к щеке сентябрьскую отметину — оранжевый скрюченный березовый листок. Лицо Раксина светилось радостью, которая, заполнив сердце, пробилась наружу едва заметной улыбкой, гордо взметнула брови и окрасила глаза в особый, непередаваемый цвет.
Еще бы не гордиться, не волноваться! Вчера на бюро райкома его назначили ответственным за строительство электростанции.
Секретарь райкома партии Деньгин, обещая помощь и поддержку, шутливо сказал:
— Теперь ты, как бог, должен дать Сиве свет!
Иван понял, что на него надеются, ему доверяют и одновременно экзаменуют на умение руководить самостоятельно, нести ответственность и не сгибаться перед трудностями.
— Если бы намечалось легкое дело, — тогда же добавил Деньгин, — мы бы послали другого.
А дело и впрямь было таким, что и бывалому строителю испугаться не грех. Все надо возводить заново, не имея под рукой ни гвоздя, ни доски, ни метра провода. Только решение бюро в кармане, топор за поясом да холодный сарай за спиной. Но этот сарай, где давным давно была помещичья конюшня, должен стать электростанцией. Так решили — значит, так и будет.
— Так будет, — шепчет Раксин. — Будет!
Он закрыл глаза и невольно вздрогнул от прикосновенья чьей-то руки.
— Спишь, что ли?. — грубовато спросил Павел Шилоносов, втыкая лопату в пружинистую и водянистую, как губка, землю.
— Что ты! Вот думаю, с чего начать.
— Я тоже всю ночь кумекал, аж башка трещит. Слышишь, как потрескивает? — и Павел засмеялся.