— Ишь какой прыткий! Не рановато ли буйволенку бодаться? — рассмеялся старик. — Уж не тебе ли тот барин доводится прапрадедом?
— Вы сами сказывали, что этот изверг выколачивал свои несметные богатства из крепостных. А коли так, значит, с моего прапрадеда брали денежки незаконно…
— Ну, тебе, как я погляжу, стряпчим быть, — пряча улыбку под серыми усами, сказал старик, — а не коровий навоз топтать вроде нас, грешных. Уж ты бы сумел затеять тяжбу и вытребовать эту пустошь. Но коли уж стряпчий из тебя не получился, пойди присмотри чуток за скотиной. Что-то опять буянит.
Стадо и в самом деле вело себя беспокойно. Животные сбились в кучу и, вместо того чтобы улечься, бодались и топтались на месте.
— Пора бы стадо разогнать по домам, — высказал свое мнение Пишта. — Пасти тут скот нет никакого прока.
— Разве ты старший пастух? Или мирской старшина?
— Он, пожалуй, не прочь бы старшиной заделаться, — съехидничал кто-то из Пиштиных дружков-подпасков.
— На худой конец — зятьком старшины, — подхватил другой.
— Этого небось пуще всего хочется…
— Будет вам языки чесать! — огрызнулся Пишта и побрел к стойбищу.
Вечер выдался тихий, непроглядная тьма, поглотившая степь, казалась бездонным колодцем. Брось в него увесистый камень, и всплеска не услышишь. Небо без обычной для летних ночей тусклой мглы, и звезды не мигают, как глазки плачущего ребенка, а сверкают, искрятся, как кремень, когда из него высекают огонь. Пишта смотрел на бесконечно далекие звезды, и у него слегка кружилась голова, ему казалось, что некая богатырская сила поднимает его вверх, нет, не поднимает, а, скорее, тянет, уносит, как невесомую пушинку, в безбрежную небесную бездну, освободив от тяжких земных забот. Иному пастуху, может, и в тягость ночные бодрствования, но только не Пиште. Он любил в такие ночи стеречь стадо. Возле загона затухал костер, все укладывались спать, а он, Пишта, оставался наедине с самим собой, посреди неоглядной степи. В такие ночи степь выглядела по-особенному, совсем не так, как днем. Взору открывалась не выжженная солнцем солончаковая пустыня, по которой, изнывая от зноя и жажды, устало бредут люди и животные, а таинственное царство тьмы, населенное призрачными видениями, рождающее у человека чувство какой-то особенной уединенности и желание примириться со всем окружающим.
Пишта нигде не бывал, кроме своей родной деревни, сызмальства жил в этих местах, врастая в здешнюю землю, как сорная трава или тощая полевица на солончаковом поле, ничем не выделяясь среди остальных сельчан. Правда, иногда ему казалось, что он не такой, как другие, однако солнце палило его так же нещадно, как и всех, дождь хлестал с такой же неумолимостью, и в осенней грязи он утопал так же. Утехи и радости перепадали ему не чаще, чем другим. Но когда ему случалось остаться вот так, наедине с ночью, то сколько бы он ни смотрел под ноги, он не различал ни комьев спекшейся земли, ни выгоревшей травы, ни следов от воловьих копыт. А когда ему хотелось на что-нибудь поглядеть, он поднимал глаза и всматривался в необъятное, усеянное мириадами сверкающих звезд небо, в этот неведомый, манящий мир. В такие минуты Пиштой овладевало чувство томительного ожидания. На ум приходили какие-то незнакомые слова, которые он никогда не употреблял и даже не слышал, а если бы попытался произнести, то, наверное, язык сломал бы. И тем не менее слова эти будоражили ему душу, клокотали где-то в глубине, заставляя его трепетать, как трепещет на ветру лента…
Пишта медленно, круг за кругом обходил стадо. На стойбище возилась неугомонная скотина. Слышалось злобное фырканье, сопение, стук сцепившихся в схватке рогов. Все эти звуки, рождаемые в ночи, доходя до Пиштиного слуха, совершенно преображались в его сознании. Ему они казались отголосками бесконечно далекого неведомого мира.
Со стороны болота доносилось кваканье лягушек. Ему то и дело вторило уханье одинокой выпи, ее громкий хриплый крик, напоминающий рев крупного зверя. Весь мир был наполнен звуками, и не так уж важно, откуда они исходили, — каждый из них по-своему утверждал смысл бытия.