Вдруг чуть впереди вновь зашумел народ, образовалась очередная пробка.
Из переулка выбежал мужчина в военной форме. Офицер. В сапогах, без шинели. Фуражку он, очевидно, потерял. Военный бежал со всех ног. Он был довольно далеко от меня, но я словно бы слышал его тяжелое дыхание. Он уже выбивался из сил. Искаженное от ужаса и страха лицо его побелело. За ним гнались четверо или пятеро подростков. Гнались молча, только стучали подошвы по мостовой.
Увидев перед собой движущийся человеческий поток, военный на мгновение остановился. Хотел повернуть назад, но оттуда приближались преследователи. Глаза его растерянно искали путь к спасению. Потом, словно загнанный зверь, офицер бросился к движущейся толпе. В этот момент один из преследователей крикнул:
— Держите его! Не пускайте!
И ряды идущих внезапно сомкнулись, образовав непроницаемую стену. Причем именно в том месте, где военный хотел затеряться в толпе. Напрасно метался он вдоль крайних рядов, ища хоть узенькую лазейку: куда бы он ни пытался сунуться, всюду перед ним вставала стена. Никто не держал, не трогал его. Просто люди становились перед ним сплошной стеной. А когда беглец пытался протиснуться, его отталкивали. Но не хватали.
Военный побежит-побежит, остановится… снова побежит… опять остановится. Ни одна попытка прорваться сквозь толпу, найти в ней брешь не увенчалась у него успехом. Всюду на его пути вставала стена. Глядя со стороны, каждый невольно подумал бы: ишь, затеяли игру. Я тоже ждал, что вот-вот люди хлопнут в ладоши, присядут на корточки, словно дети, и хором прокричат, как в игре: «Волк на воле — овцы в загоне!» Но это была страшная игра. Самым ужасным в ней было, пожалуй, то, что все происходило при полном молчании и только из уст военного наконец вырвался беспомощный, умоляющий стон, похожий, скорее, на жалобный писк… Но тщетна была его мольба… Вот беглец остановился… снова побежал вдоль рядов… остановился… и опять побежал…
Преследователи уже почти настигли его…
«Сюда! Сюда!» — пытался крикнуть я. Во всяком случае, так мне казалось, я даже остро чувствовал, что хочу крикнуть именно это. Хочу, но не могу. Что-то сдавило мне горло, и звук застревал там, не находя выхода. Так бывает, когда пытаешься закричать во сне и не можешь. А военный все метался… останавливался… снова бежал…
Вдруг стоявший крайним в ряду выставил ногу. Бегущий споткнулся о нее и распластался на асфальте. Это послужило как бы сигналом. Ряды расступились, стена рассыпалась, десять, двадцать, пятьдесят человек по-прежнему молча ринулись к упавшему. Слышался лишь все нарастающий топот ног. Военного не стало видно. В мгновение ока на него обрушилась лавина человеческих тел. Из-под этой груды раздался один-единственный отчаянный вопль…
Словно в ответ на предсмертный крик со стороны площади Лайоша Кошута донесся резкий сухой треск пулеметных очередей. Казалось, в небе, где-то под низко нависшими свинцовыми облаками, разорвали огромное полотнище. Многоэтажные дома, напоминавшие издали высоченных людей, застывших в настороженных позах, множили трескотню выстрелов. Оба события — расправа над военным и пулеметные очереди — не имели между собой никакой связи. Площадь от нас была сравнительно далеко. Как мы не могли видеть ее, так и нас с площади не могли заметить. В моем же воображении оба эти события слились воедино, соединились органически, как молекулы в бурной химической реакции.
В тот же миг толпа бросилась врассыпную. Многие побежали в сторону площади.
— В наших стреляют! — раздавались крики.
Большинство людей, хотя в том и не было необходимости, кинулись за выступы домов и в подворотни. А на том месте, где только что упал военный, лежало окровавленное бесформенное тело.
На мостовой остался я один. Один-единственный. Словно пригвожденный к месту. А глаза неотрывно смотрели на кровоточащий ком на асфальте. Колени мои подгибались; казалось, еще немного, и я рухну наземь. Из гортани, словно она только сейчас освободилась от спазм или я очнулся наконец от кошмарного, мучительного сна, вырвался крик:
— Сюда! Сюда!
Я сам не узнавал свой голос, показавшийся мне совершенно чужим, незнакомым.