Слышится гул псалма. Начали крестьяне; они запевают. Прощальное письмо Гезы состояло всего лишь из одной лаконичной фразы: «Похороните меня дома, без попа». Его воля исполнена: обошлось без священника, без церковного погребального обряда, да и этого песнопения никто не ждал. Внезапно зазвучавшие голоса как бы демонстрировали стихийный протест. По чьей инициативе? Зачем? Против кого? Ради кого? Когда крестьяне поют хором без кантора и без сопровождения органа, то обычно сначала запевающий старческим дребезжащим голосом читает строфы псалма. Но на этот раз песнопение подхватили сразу все. Оно быстро нарастало, как стена, возводимая в целях обороны. Обороны ли? Скорее, для нападения из укрытия на осаждающих. В псалме явственно слышатся нотки негодования, гневный укор, словно деревня требовала вернуть ей утраченного, безвременно почившего сына. А что она надеется обрести в нем вновь? И кто должен вернуть его ей?
Поют одни крестьяне. Да и то не все.
Когда еще не было ни гор…
Я знаю здесь всех — пожалуй, смогу даже назвать по именам. Чуть ли не целый год прожил я в этой деревне. Правда, с тех пор прошло пятнадцать, а то и все шестнадцать лет; многих уже не стало, они ушли безвозвратно, остальные постарели. И все же у меня такое чувство, будто вокруг те же самые лица, те же дружелюбные, приветливые взоры устремлены на меня. Я не узнаю лишь того русоволосого мужчину лет тридцати пяти, с крутым подбородком, что стоит рядом с секретарем местной партийной организации Габором Йенеи. То, как он держится, отличает его от других. В его поведении чувствуется протест.
Тетушка Балла — худенькая, сморщенная старушка с согбенной спиной — поникла у надгробия, словно безысходное горе совсем придавило ее. Она уже не плачет, во всяком случае слез не видно. Она прижала к старческим губам носовой платок и молча, в каком-то оцепенении уставилась на могилу.
Ее поддерживает моя дочь Марта, она гладит ей руку, плечо и шепотом утешает. Дядюшка Балла даже сейчас держится прямо; на его жидких, совсем белых волосах печально поблескивают лучи осеннего солнца. Со священником он в ссоре, с богом не знается. «С богом я незнаком, — говорит он, — а потому не могу быть с ним в ссоре». Лет тридцать, не меньше, он не ходит в церковь, но теперь вместе с другими поет псалом.
Когда еще не были сотворены ни небо, ни земля…
Рядом с ним угрюмо, склонив непокрытую голову, стоит его второй сын, Шандор, младший брат Гезы. И у него уже седина пробивается в волосах. Неужели мы так постарели? Я вспоминаю, каким он был шестнадцать лет назад: молодым, сильным, веселым. Он всегда улыбался, и когда обнажал свои крепкие желтовато-белые зубы, то казалось, что ими он способен раскусить земной шар. Своего старшего брата Гезу он очень любил и относился к нему с той снисходительной доброжелательностью, какую обычно проявляют к более слабому. Если Геза, случалось, выйдет в поле и возьмет в руки косу, он непременно отберет ее у него. «Это тебе не кисточка! Ступай лучше малюй», — скажет он сквозь смех, закрывая глаза и запрокидывая голову, как обычно делал, когда смеялся.
Сейчас и он поет.
Ты всемогущим был и есть таков
И им останешься во веки веков…
Мой взгляд снова останавливается на Лили Варнаи. Вот на ее белокурые волосы, собранные в пучок, упали лучи заходящего за вершину Надьхедеш солнца. Не ласковые это лучи; скорее холодные, отталкивающие, разящие, как стрела. Сейчас эта женщина скорбит в полном одиночестве, сиротливо, словно отверженная. Мне даже показалось, что с того момента, как запели псалом, люди, стоявшие поближе к ней, заметно отодвинулись в сторону. Она стоит робкая, беспомощная, как бы прося пощады. Слова псалма обрушиваются на нее, как камни. Она с мольбой смотрит на могилу, словно ожидая оттуда заступничества…
— Ладно, так и быть, подвезем! — соглашаюсь я и тяну за рукав Пишту Вирагоша. — Только я никак не возьму в толк, зачем тебе понадобилось тащить ее сюда, чтобы потом бросить!
— Пойми же…
— Ладно, подвезем! — перебиваю я, не желая слушать его оправданий.
— Спасибо, — смущенно бормочет он, пробираясь бочком в сторону.