И он стал ездить в город редко, совсем редко. Одному маклеру, который предложил ему покупателей на остатки пшеницы, он даже сказал:
— Не беда, если купцы потрудятся сами ко мне приехать. Я, слава Богу, людей из дому не гоню.
Говоря это, он был уверен, что маклер повторит эти слова в доме его бывшей невесты; и в конце концов станут ездить к нему купцы из города и будут вести себя так же чинно и почтительно, как в домах окрестных помещиков.
Спокойный и молчаливый, отправлялся он каждый день к своим приземистым хлебным амбарам, а потом туда, к полям, где мужики и бабы врассыпную торопливо копали его свеклу. А по вечерам лежал одиноко в своей комнате на диване, раздумывал о себе, о заработанных деньгах да еще о том, что там, в городе, Миреле ходит уже в теплом осеннем жакете по холодным и темным улочкам, а его шесть тысяч все еще лежат с Мирелиными тремя у старого кашперовского графа; и радовался новой обстановке, которую недавно купил для своей усадебки; «Хорошо ли, что потратил на обстановку целых триста рублей? Разумеется, хорошо».
Там, за окнами его освещенного домика, было теперь тихо, мертво. Вызвездившееся неимоверно широкое небо расстилалось в вышине над темной, рано уснувшей деревушкой. В огороженном забором дворе попа заливались с наступлением ночи злые собаки, подымая вой при малейшем близком или отдаленном шуме, а то и попросту, задрав кверху морды, лаяли куда-то в пространство, по направлению к спящей деревушке, и наполняли по-осеннему холодный ночной воздух своим уныло-злобным воем.
Около восьми часов собаки обычно заливались злее и яростнее, и тяжелые мужицкие шаги раздавались возле кухонной двери. Тогда он, не вставая с дивана, подымал голову, прислушивался и кричал в открытую дверь:
— Эй, Алексей, есть там что-нибудь с почты, Алексей?
Он знал, что кроме газеты «Биржевые Ведомости» ничего быть для него не может, но каждый вечер обращался с такими словами к Алексею оттого, что они ему нравились, и оттого, что так часто произносили их те аристократы-помещики, с которыми он по-соседски вел дела.
Долго сидел он потом, развалясь по-хозяйски, у лампы с голубым абажуром, погруженный в думы, и разглядывал развернутый газетный лист. Он перечитывал вслух по нескольку раз непонятные места и прежде всего проверял курс ренты в рубрике биржи: у него самого был уже прикоплен изрядный капиталец, и он мог в любой момент купить ренту и держать ее, как это делают помещики, под замком в комоде; притом ренту имел всегда маленький, вечно веселый и вечно занятый делами Нохум Тарабай, тот самый Тарабай, который жил за восемнадцать верст отсюда на большом сахарном заводе, жил широко, по-барски, и детей своих воспитывал где-то в далеком большом городе. Встречаясь в обществе с этим Нохумом Тарабаем, он как-то нашел случай показать ему, что он, Вова Бурнес, тоже не лыком шит и при случае может бойко и громко осведомиться: «Пане Тарабай, как на этой неделе четырехпроцентные?»
На прошлой неделе, судя по газетам, с «четырехпроцентными» было так плохо, что из рук вон.
Тарабай тогда молча вытаращил на него свои живые глаза и широко разинул рот:
— Вот оно что! Мы уже о ренте поговариваем!
Да так и застыл на месте с изумленным лицом и разинутым ртом, не отвечая на вопрос о ренте.
А это что-нибудь да значит — так удивить Тарабая; недаром вскоре после этого рассказывал Вове маклер, частенько к нему наведывавшийся на своей тележке:
— Разрази меня гром, если Нохум Тарабай не расхваливал недавно Вову Бурнеса в присутствии целой кучи купцов. Чтоб мне в этом году счастья не видать, если я не слышал это из собственных уст Нохума Тарабая: «Запомните мои слова: у Авроома-Мойше Бурнеса растет сынок на диво; говорю вам — барин в полном смысле слова».
Однажды этот самый Нохум Тарабай почтил его своим визитом: проезжая мимо хутора, заехал в своей новой коляске к нему на двор и приветливо спросил по-польски кучера Алексея:
— Пан Бурнес дома?
Было около четырех часов дня.
Увидев через окно, как Тарабай выскочил из коляски, он сильно смутился, со всех ног кинулся открывать вечно запертую дверь парадного крыльца и почтительно ввел гостя в дом.