Когда Миреле вернулась от акушерки домой, было около трех часов дня. Короткие смуглые тени лежали возле домов; и в этих тенях, и в окрестном безмолвии чуялась тягучая скука нудного, жаркого дня.
Тихо было возле дома Гурвицов. Свинья дремала в грязной яме, куда сливались помои, и дверь парадного крыльца заперта была изнутри, как по субботам — должно быть, дома все улеглись после обеда спать.
Миреле вошла во двор и огляделась: брички не было на обычном месте — под навесом, конюшня заперта и пуста.
«Значит, Шмулик действительно уехал на вокзал, отец отправился в кашперовский лес, и дома, кроме матери, нет никого».
Миреле вдруг ужасно захотелось к себе, в свой тихий уголок, где нет теперь ни живой души.
Лежать долго, неподвижно в прохладной комнате и тихо думать о том, что она опять свободна и что жизнь, быть может, готовит для нее что-нибудь новое…
Но, уже войдя в столовую, Миреле поняла свою ошибку, и прежние мысли разлетелись, как дым.
Вся атмосфера дома была насыщена таинственностью: домашние были в сборе и испуганно шушукались, стараясь скрыть происшедшее от соседей и обычных посетителей.
Миреле позвали в запертую гостиную, где все сидели возле убитого горем, заплаканного Шмулика, уговаривая его выпить давно простывший чай. С ней хотели переговорить в присутствии Шмулика; хотели задать несколько заранее обдуманных деликатных вопросов. Но она в гостиную не вышла, а заперлась у себя в комнате; невыносимой тоской сжималось сердце: «Какая я была глупая и наивная — совсем дитя… Как можно было предполагать, что все кончится так быстро и легко?»
Казалось, конца не будет совещанию домашних, которые заперлись в гостиной. Шмулик почти не выходил оттуда.
Раввин Авремл тоже допущен был к участию в совещаниях; кассиру не давали отлучиться ни на минуту; послана была телеграмма тому приятелю семьи Зайденовских, который приезжал сюда прошлой зимой.
Вечером реб Гедалья вошел к Миреле в комнату и спросил:
— Чего же ты хочешь? Скажи, наконец, чего ты хочешь?
У Миреле был сосредоточенный вид. Ответила она хмуро и холодно:
— Ничего я не хочу… Хочу только, чтоб меня оставили в покое…
Реб Гедалья подошел к двери, ведущей в гостиную, и сказал тихо, словно боясь, что кто-нибудь услышит:
— Он хочет вызвать сюда своих родителей… Ведь это просто срам перед людьми — перед всем городом… И еще скажу тебе: ты думаешь, что мне теперь очень повезло в делах? Так я тебе говорю: этих пятидесяти процентов еле хватит на то, чтоб расплатиться с долгами и прожить кое-как, без нужды, но очень скромно, несколько лет. — Он постоял еще немного, обдумывая, не прибавить ли еще что-нибудь к сказанному. — Говорю тебе раз навсегда: мы — я и мать — снимаем с себя ответственность… Делай, как знаешь.
Было ясно: родители сделали для нее все, что могли. Теперь они предоставляют ее самой себе и говорят: «Поступай, как знаешь».
После ухода реб Гедальи Миреле стало еще тоскливее; начал мучить страх перед надвигающимся одиночеством.
Они, отец с матерью, думалось ей, будут свидетелями долгих, унылых лет ее жизни; ничего они ей не скажут, но будут думать: мы не в силах тебе помочь…
Ночью ей снились родители Шмулика: с сердитыми лицами суетились они в доме Гурвицов, укладывая свои вещи и ни с кем не разговаривая. Потом вдруг, подойдя к окну, она увидела отъезжающую бричку. В бричке сидел Авроом-Мойше Бурнес с женой, а между ними, согнувшись в три погибели, прикорнул Шмулик. Он сидел, свеся голову, и плечи его сотрясались от сдержанных рыданий, а Бурнесы — муж и жена — толкали в спину мальчишку-кучера, наказывая ему скорее ехать, чтобы не опоздать к поезду.
Когда она рано утром проснулась, первой ее мыслью было, что родители Шмулика еще не приехали. Стало как-то легче на душе, словно рассеялся давящий кошмар; ей пришло в голову, что еще не поздно взять свое решение обратно и что, в сущности, согласившись выйти за Шмулика, она становится его женой не навеки, а лишь до поры до времени, пока не вздумается ей уйти от него…