— Иди сюда, малыш, — позвал Раздолинский. — Гляжу, гляжу, насилу узнал тебя. Ну дай руку. Большой ты стал.
Глаза-то какие, глаза! Меня всегда или манили глаза, тянули в себя, как весенняя степь, или пугали, как ночная роща. Что во тьме его круглых, что? И как-то неприятно мне стало. Будто вот знаю я, что кто-то скрытный разглядывает меня, и от этого страшно, если знаешь, что разглядывает, а ты не видишь — откуда.
— Стихи я тете Матрене отдавал.
— Ну и ладно. Хорошо тебе тут?
— Да… — Я не знал, что ответить: хорошо или как — я не знал другого.
— Идти надо, — сказал я, — а то дядя Максим заругается. А ты ложись в балагане, поспи. Там прохладно.
Копнить мы пошли с утра, потому что на западе заклубились густые крепкие облака с синими проемами дождевого скопа. Часа через два так прижарило, что кажется, солнце и сверху, и снизу жгло, а к сену так не подступиться — валит от него зной с духотой, аж в висках стучит. Но и запад морочил: ворочалось там что-то и ворчало, как недовольный дядя Максим.
Мы работали с Петькой Занозовым и ждали тучи — прохладней будет, а коль ливанет, так выспимся вволю.
— Вон, — сказал Петька, — Раздолинский идет.
Раздолинский обходил рассыпавшихся по кошенине людей, то у одного задержится, то у другого, дольше всего пробыл около зачатой скирды, постоял около Лиды, что рядом с нами копнила с Верой Поповой, и направился к нам.
— Дай-ка.
Он взял вилы у Петьки, а тот и рад — упал в тень под копну. Свили мы с ним неприглядную копешку — сено совал Раздолинский ширком, неумело — отошел, любуясь своей работой.
— Ну как?
— Пойдет, — сказал я. — Куда она денется?
Раздолинский воткнул вилы в землю, положил мне руку на плечо, как тогда, давно-давно.
— Вот и все: идти мне надо, Сережа.
— Чего скоро? Гроза будет. В балагане хорошо в грозу.
— Вот ты такой же. А мне сегодня совсем уезжать. Завидую тебе.
— Николая Иваныча видел? — спросил я.
— Видел.
Стояли, молчали. «Неужели, — думал я, — так вот и уйдет? Был — не был. Ведь не труха сенная, что разносит ветер, прошлое наше, степь с колками, все мы. Приехал будто кресалом ударил по кремню короткой встречей — только искры без огня».
Раздолинский слабо обнял меня, ткнул жесткими губами в лоб. Всегда сухие его глаза и вовсе потемнели, как чернозем после дождя.
— Пойду я, малыш, прости, — сказал он корявым голосом и быстро зашагал опять напрямик к пересыхающему болоту.
Тучи мощнели, косматились, молнии попыхивали, и гром уже не ворчал, а ругался. Я смотрел вслед Раздолинскому и думал почему-то уже не о нем, а о себе: «Неужели и у меня когда-нибудь так будет?» Я ничего еще не знал о своем будущем, но тревога за себя во мне росла-росла, как туча, и то тяжелела эта тревога мраком, то разрывалась ярким жгучим светом.