– Там лежит моя деда! – тихо произнесла я и протянула руку по направлению кладбища.
– Ваша мама была простая горянка; её взяли прямо из аула… – послышался надменный голосок моего кузена.
– Ну что ж из этого? – вызывающе крикнула я.
– Ничего. А вот моя мама принадлежала к богатому графскому роду, который всегда был близок к престолу Белого царя, – с торжественной важностью пояснил Юлико.
– Ну и что ж из этого? – ещё более вызывающе повторила я.
– А то, что это большое счастье иметь такую маму, которая меня могла выучить хорошим манерам, – продолжал Юлико, – а то я бы бегал по горам таким же грязным маленьким чеченцем[21] и имел бы такие же чёрные, осетинские руки, как и у моей кузины.
Его крохотные глазки совсем сузились от насмешливой улыбки, между тем как руки, с тщательно отполированными розовыми ногтями, небрежно указывали на мою запачканную одежду.
Это было уже слишком! Чаша переполнилась. Я вспыхнула и, подойдя в упор к Юлико, прокричала ему в ухо, вся дрожа от злости и негодования:
– Хотя твоя мать была графиня, а моя деда – простая джигитка из аула Бестуди, но ты не сделался от этого умнее меня, дрянная, безжизненная кукла!..
И потом, едва владея собой, я схватила его за руку и, с силой тряся эту хрупкую, слабенькую руку, продолжала кричать так, что слышно было, я думаю, в целом Гори:
– И если ты ещё раз осмелишься так говорить о моей деде, я тебя сброшу в Куру с этого уступа… или… или дам заклевать моему Казбеку! Слышишь ты?!
Вероятно, я была страшна в эту минуту, потому что Юлико заревел, как дикий тур горного Дагестана.
В этот день, ознаменованный приехавшей к нам незнакомой мне до сих пор бабушкой, я, по её настоянию, была в первый раз в жизни оставлена без сладкого. В тот же вечер ревела и я не менее моего двоюродного братца, насплетничавшего на меня бабушке, – ревела не от горя, досады и обиды, а от тайного предчувствия лишения свободы, которою я так чудесно умела до сих пор пользоваться.
– Барбале, о Барбале, зачем они приехали? – рыдала я, зарывая голову в грязный передник всегда мне сочувствующей старой служанки.
– Успокойся, княжна-козочка, успокойся, джаным-светик, ни одна роза не расцветёт без воли Господа, – успокаивала меня добрая грузинка, гладя мои чёрные косы и утирая мои слёзы грубыми, заскорузлыми от работы руками.
– Лучше бы они не приезжали – ни бабушка, ни этот трусишка! – продолжала я жаловаться.
– Тише, тише, – пугливо озиралась она, – услышит батоно-князь, плохо будет: прогонят старую Барбале. Тише, ненаглядная джаным! Пойдем-ка лучше слушать соловьёв!
Но соловьёв я слушать не хотела, а, не желая подводить своими слезами Барбале – мою утешительницу, я пошла в конюшню, где тихим, ласковым ржанием встретил меня мой верный Шалый.
– Милый Шалый… светик мой… звезда очей моих, – перешла я на мой родной язык, богатый причитаниями, – зачем они приехали? Кончатся теперь наши красные дни… Не позволят нам с тобой скакать, Шалый, и пугать татарчат и армянок. Закатилось наше солнышко красное!
И я припадала головой к шее моего вороного и, цепляясь за его гриву, целовала его и плакала навзрыд, как только умеет плакать одиннадцатилетняя полудикая девочка.
И Шалый, казалось, понимал горе своей госпожи. Он махал хвостом, тряс гривой и смотрел на меня добрыми, прекрасными глазами…
Глава III. Два героя. Абрек. Моя фантазия
Бабушка с Юлико приехали надолго, кажется, навсегда. Бабушка поселилась наверху, в комнатах мамы. Эти дорогие для меня комнаты, куда я входила со смерти деды не иначе как с чувством сладкой тоски, стали мне теперь вдруг ненавистными. Каждое утро я и Юлико отправлялись туда, чтобы приветствовать бабушку с добрым утром. Она целовала нас в лоб – своего любимчика внука, однако, гораздо нежнее и продолжительнее, нежели меня, – и потом отпускала нас играть.
Из Гори приходила русская учительница, дававшая нам уроки – мне и Юлико. Мой кузен оказывался куда умнее меня. Но я ему не завидовала: теперь мне это было безразлично. Моя свобода, мои чудесные дни миновали и ко всему остальному я относилась безразлично.
С бабушкой приехало пять человек прислуги. Седой горец, как я узнала, был нукер