Кружились вокруг одного и того же, хотя князь изо всех сил старался не думать о том, что более всего тревожило его душу. Новость, ради которой Ярун пришел к нему, ошеломляла, беспокоила и мучила настолько, что Ярослав долго не решался коснуться ее, потому что раскаленной до белого каления представлялась она. У него было много сыновей, смелых и веселых, задумчивых и безмятежных, горячих и уравновешенных, но живших покуда в мире и согласии, исполняя суровый отцовский наказ. Но объявился новый сын, рожденный от незаконной любви, но – любви, а не похоти: уж он-то это знал точно, перебрав несчетное количество как веселых, так и рыдающих. И Милаша рыдала поначалу, а потом – полюбила, и он – полюбил, едва ли не впервые в жизни и полюбил-то по-настоящему. А тут – литовцы…
А тут – Ярун. Ярун не Милашу спас – их дитя он спас, почему и прощен был сразу и навсегда. И сына он признал без колебаний, не мог не признать, но одно дело признать, другое – найти ему место не в сердце своем – в княжестве. А как на нового брата, да еще и незаконного, сыны посмотрят? Глеб Рязанский в семнадцатом годе пригласил к себе в гости своих единокровных братьев да всех и зарезал за братской пирушкой. Шесть человек зарезал, к половцам сбежал, с ума сошел да и помер. А там и комета явилась копейным образом. Знамение?.. Восьмого мая тридцатого года земля затряслась, да так, что церкви каменные расселись, а неделю спустя солнце днем померкло и живое все замерло. Знамение. Грехов наших ради…
А у него грехов – что блох на шелудивой собаке. Половину пленных финнов приказал порешить, голода испугавшись. Сам не видел, как резали их, но уж очень тогда Стригунок старался, гнилая душа. А через день в трясине оступился, и никто ему руки не протянул. Живому человеку руку помощи не протянули, потому что о душу его никто мараться не хотел. Страшно, когда душа, дыхание Божье, в человеке раньше тела помирает…
Ворочался великий князь на перинах, вздыхал, то и дело вставал квасу испить, но потом, слава Богу, задремал. И гостей встретил доброй улыбкой, велел ключнику одеть их подобающим высоким чинам образом и, пожелав поскорее набраться сил, оставил их, сославшись на дела государственные.
Дел и впрямь стало невпроворот. Ведь не только разоренной землей, но и всем великим княжеством Владимирским занимался теперь он. Похоронами и утешениями, податями и прокормом, торговлей и воспомоществованием осиротевшим. Ничем таким прежде он не занимался, и никакого долга он не ощущал. Он способен был ощущать только власть и все делал для того, чтобы ухватить этой власти побольше. Сталкивал лбами дальних родичей, ссорил близких, отъезжал то в Псков, то в Новгород, откуда его гнали, а он снова лез и снова смущал и только сейчас понял, что расплачивается ныне за свою неуемную страсть раскачивать сложившийся порядок. Понял, проехав по сельским пепелищам, по разрушенным городам, по новым погостам с неосевшими могильными холмиками, под которыми гуртом, второпях отпетые, лежали те, кому не удалось избежать ни татарской стрелы, ни татарской сабли. Да, он сохранил свою дружину, уведя ее с кровавого Батыевого пути, но сколько осиротевших, погоревших и искалеченных свалилось на него и в стольном городе, и в других растоптанных городах! А ведь была еще ранняя весна, и уже не было прокорма для скотины и еды для людей. И в обычные-то годы в это время пустые щи хлебали, а ныне…
– Гость к тебе, великий князь, – доложил появившийся боярин. – Из Смоленска спешит.
– Зови.
У Ярослава не было особых забот в Смоленском княжестве, но за Смоленском стояла Литва, с которой приходилось считаться. Еще до Батыева нашествия он приметил умного и весьма наблюдательного купца-смолянина, поговорил с ним с глазу на глаз да и сбросил ему мытные налоги в обмен на новости с Запада. Толковый оказался мужчина, довольно знал и по-литовски, и по-польски, и по-немецки, умел слушать, видеть и помалкивать.
Купец вошел степенно, степенно перекрестился, степенно отдал князю низкий поклон, коснувшись пальцами пола.
– Садись, Негой. Где бывал, что видел, что люди говорят?