— Ну? — лениво откликнулся гнилозубый Бенда, не стирая с лица все той же бессмысленной улыбки. Он явно витал в очень дальних мирах, до которых было нелегко докричаться.
— Гну! — передразнил Сасон, не сводя с Севы сумасшедших глаз, в которых дергались булавочные зрачки. — Зарежь гада. Прямо сейчас! Быстро!
Брюнетка хлопая в ладоши, запрыгала на заднем сиденье. Сева дернулся, но черный держал крепко. «Уйдете — погибнете сразу»… он снова рванулся — впустую. Сасон выпрастал из окна вторую руку и еще более закрепил свою и без того крепкую хватку.
— Да ну… — Бенда отрицательно покачал головой. — У меня и ножа-то нету.
— В бардачке, в бардачке… — пропела сзади брюнетка. — Давай скорее, Бендале, уйдет ведь, сволочь…
Гнилозубый покопался в бардачке и вытащил оттуда выкидной нож-бабочку.
— Да это ж мой, — сказал он удивленно. — Откуда?
— Твой, твой, — нетерпеливо выкрикнула брюнетка, начиная терять терпение. — Ты че, совсем дурной? Ты ж его сам туда положил, от шмона, когда в клуб заходили. Да ты будешь его резать или нет, астронавт хренов? Сасон, миленький, держи пидара крепче, уйдет ведь!
— Не уйдет… — зловеще прошептал черный.
— А уйдет — догоним, — засмеялся Бенда и, распахнув дверцу, с неожиданной легкостью выпрыгнул наружу.
Сева с отчаянием огляделся по сторонам: вокруг не было видно никого, кто мог бы помочь. Гнилозубый, поигрывая ножом, обходил капот. Как глупо, Господи, как глупо… «Уйдете — погибнете сразу»… чертова Кассандра! Ну делай же что-нибудь, идиот! Ведь зарежут, зарежут, как барана! Совершенно неожиданно для самого себя он вдруг наклонился и вцепился зубами в поросшее черным волосом запястье. Сасон взвыл и отдернул руки. Отшатнувшись, Сева сделал несколько неверных шагов и бросился наутек. Ему казалось, что он почти не продвигается вперед, как во сне.
— Стой, гад! — Бенда несся за ним, размахивая ножом.
Мимо промелькнули слезящиеся глаза старика; Сева отшвырнул ногой истерически гавкающую собачонку, влетел в парадное и бросился вверх по лестнице. Снизу хлопнула дверь — его продолжали преследовать и здесь! Только бы успеть, только бы… Он потянулся к звонку издали, еще с низа лестничного марша, но звонить не пришлось. Ее дверь распахнулась заранее, будто ждала и захлопнулась за его спиной немедленно, будто знала, что больше ждать некого. Сева прислонился плечом к стене. Он задыхался, во рту стоял неприятный привкус чужой крови, на языке ощущались налипшие волоски… Сева вспомнил смуглое волосатое запястье, и ему стало дурно. Кто-то пробежал по лестнице вверх, затем вниз… завыла полицейская сирена.
— Я же вас предупреждала… зачем вы?..
Ханна стояла перед ним, завернувшись в большое махровое полотенце, босая и мокрая — какая была, когда в отчаянной спешке выскочила по неведомому наитию из ванной, чтобы открыть ему дверь. С ее волос стекали капли воды, она ежилась от холода и с хлюпаньем переступала по мокрому полу. Он сделал шаг вперед и, схватив ее в охапку, прижал к себе.
— Ты меня раздавишь… — сказала она со смешком.
Полотенце развязалось, его руки скользили по гладким изгибам спины, ягодиц, бедер. Он провел губами от плеча к шее и выше, и нашел ее рот, ее припухшую губу, созданную для целования… но не сразу, нет, а вот так — легкими, нежными касаниями губ и языка, вокруг, вокруг, до головокружения, до дурмана.
— Кровь, — сказала она хрипло. — У тебя вкус крови на языке…
— Ага, — подтвердил он, поднимая ее на руки. — По дороге к тебе я откусил кусок от волосатого чудовища.
— Зачем? Я ведь обещала тебе завтрак.
— Потом. Потом. Потом.
Потом был слишком долгий переход в спальню, с губами и ладонями, стонущими от вынужденного безделья, и слишком долгое освобождение от слишком многой одежды, и томительная, тягучая, отчаянная пауза перед тем, как два вытянувшихся рядом и еще разъединенных тела прижмутся, вожмутся друг в друга по всей слишком большой длине, по всей слишком обширной площади, тоскуя каждой необъятой клеткой, каждым сиротливым кусочком, оставшимся без своей доли ласки, без быстрого и требовательного бега пальцев, без трепещущего языка, без размазанных по коже губ, без касания, сплетения, сжатия, объятия, встречи. Без тусклого блеска полузакрытых, невидящих, обращенных в небытие глаз, без судорожного дыхания из гортани в гортань, без невнятного шепота, без грохота крови в висках, без слипшихся старательных животов, без невидимой, вибрирующей на грани невозможности точки, в которую, как в море, стекается в итоге все это — и сплетенные руки, и губы, и мечущиеся бедра, и отяжелевший язык — все, без остатка.