Тимошенко же, как нарком обороны, думал о реальном. Если в течение летне-осенней кампании удастся удержать фронт по старой границе – это уже будет крупный успех. Но войска неукомплектованы наполовину, формирование мехкорпусов в самом начале, техники для них нет, соединения и части первых эшелонов вытянуты в нитку, на дивизию приходится по семьдесят-сто километров…
Вошел Марков, и все повернулись к нему с такими лицами, словно то, что они видели у Сталина, еще никак не подтверждало факт его возвращения и только теперь появилась возможность рассмотреть командарма и убедиться, что это действительно он и он жив и здоров.
Но прямого вопроса задать не решился никто. Обменялись несколькими фразами общего характера – и все. Берестин их понимал.
– Так вот. Чтобы неясностей не было, – сказал он. – Не только меня выпустили, как кое-кого раньше, а вообще всех. Товарищ Сталин сказал, что если кто виноват – свое уже получил, невиновные должны понять и забыть, и в любом случае каждый принесет больше пользы на фронте, чем там…
– Что ж, это очень хорошо, – осторожно сказал Тимошенко. – И на какое же количество людей мы можем рассчитывать? – Он делал вид, что не имеет представления о масштабах репрессий. Даже после слов Маркова тема казалась настолько запретной, что остальные молчаливо согласились не развивать ее, а подождать более весомых подтверждений.
Только Марков ничего не боялся.
– За вычетом расстрелянных, умерших, больных, ослабевших и морально сломленных, до начала войны можно рассчитывать на восемь-десять тысяч старших командиров.
Бесшумно вошли два лейтенанта в форме войск НКВД, внесли подносы с термосами, стаканами, горой бутербродов, коробками папирос. Сервировали стол в углу и так же бесшумно исчезли.
– Приступим, что ли… – сказал Берестин, разворачивая на столе карту. – Меня сейчас вот что интересует. Какому… пришло в голову так размещать войска в Белостокском выступе? Что, вместе с Тухачевским и стратегию как науку тоже отменили?
…Берестин категорически не собирался признавать общепринятой тогда манеры просиживать на службе по двадцать часов в сутки, демонстрируя якобы незаменимость и полное самоотречение. Он считал, что такой стиль работы идет либо от неумения организовать ее плодотворно и целенаправленно, либо это вынужденное подражание Сталину. Но никак это не подлинная необходимость. Ведь даже во время войны и союзники, и немцы ухитрялись, как правило, исполнять свои обязанности в пределах нормального рабочего дня. А Черчилль вообще всю войну уик-энды непременно проводил в своем имении.
Поэтому после завершения работы в Кремле он не поехал в ГлавПУР, куда собирался, легко изменив свои планы на вечер – после того, как в длинном коридоре встретил вдруг старого знакомого Маркова – дивизионного комиссара, редактора военной газеты, с которым тот виделся последний раз на маневрах тридцать шестого года. Как и прежде, редактор был невероятно подвижен, говорил, словно не поспевая за собственными мыслями, и ни на секунду он не подал виду, что за прошедшие пять лет в судьбе Маркова происходило что-то не совсем обычное.
– Слушай, как у тебя со временем? У меня тут просвет выдался, собирается небольшое общество, ну – писатели кое-кто, артисты… Толстой обещал быть. Ты как смотришь?
Берестин, конечно, смотрел положительно. Войти, наконец, в здешнюю жизнь по-настоящему, на уровне не вождей, не маршалов, а обычных людей – творческой интеллигенции, более свободной от официальностей и предрассудков, – это было не только необходимо в целях миссии, но и просто интересно. Тем более – Толстой. Через месяц он заканчивает «Хождение по мукам». Надо же…
– Согласен.
– Тогда бывай. Там и поговорим. В двадцать два подъезжай в редакцию.
Погорелова он в гостинице не застал, комкор получил две недели отпуска для розыска семьи – жену с детьми закатали куда-то за Барнаул. Берестин решил перед вечером немного отдохнуть, прийти в себя после водоворота событий, в который теперь, кроме него с Новиковым, уже автоматически втягивались все новые и новые люди.
Пару часов он вздремнул. На самой грани сна Берестин утратил контроль над Марковым, почти растворился в нем и с необыкновенной остротой пережил чувства человека, который без перехода сменил лагерные нары и набитый опилками тюфяк на купеческую роскошь постели в «Москве».