– Этот страшный лагерь стал моим университетом, там я обрела друзей, с которыми не расставалась всю жизнь. Там было множество горя. Что говорить про отобранных детей, расстрелянных мужей, исчезнувших родственников! Но мы старались оставаться людьми.
Начальник лагеря Баринов был человек удивительный. Во-первых, наши женщины учили его детей иностранным языкам, он нас жалел. Когда началась война, стали приходить составы с уголовниками. Это были самые страшные времена; уголовники считали себя «чистыми», а осквернение и мучение женщин, сидящих по политическим статьям, считалось у них правым делом. И однажды Баринов собрал уголовников и сказал им: «Здесь сидят честные матери и честные жены; если хоть у одной из них с головы упадет волос, вы будете иметь дело со мной». Уголовники утихли.
После того как ее срок закончился, за ней приехала мать и увезла домой. Но все эти встреченные люди навсегда остались с ней.
Она еще много рассказывала, и чем больше она говорила, тем сильнее подымался в моей крови какой-то темный ужас. Словно это я была виновата в ее судьбе, словно я что-то делала не так. Я трясла головой и вспоминала, что нет, я здесь, в 1986 году, и никакого отношения к той жизни не имею.
Но горечь не уходила. Я чувствовала себя героем пьесы Ибсена «Привидения», который был должен платить за грехи отцов…
Грехи отцов
Наша жизнь начинается задолго до нашего рождения. Это я поняла, когда ехала из Болшева в электричке домой. Между этой женщиной, страдания которой я чувствовала каждым нервом, и моим дедом натянулась невидимая нить, которая проходила через мое сердце.
– Почему вы не напишете все, что рассказали мне этой ночью? – спросила я напоследок.
– Я принадлежу к той эпохе, которая боится документальных свидетельств, – ответила она.
Мой дед, который был по другую сторону колючей проволоки, боялся гораздо больше, чем эта женщина, проведшая юность в лагерях. Он никогда не признавался своим внукам, где работал, он зачеркивал и вырывал из политических справочников статьи о тех, кто оказался врагом. Он не рассказывал ни о своих друзьях, ни о своей жизни.
Правда, было одно поразившее меня событие, хотя я тогда ничего не поняла в нем, но эмоционально запомнила. Шел 1974 год, были весенние каникулы, я была в квартире на Варшавском шоссе, где жили дед и бабушка, мы были с дедом одни. На кухне, где он сидел, бубнило радио, а я что-то читала. Вдруг он выскочил, красный, со страшной усмешкой, которая перекосила его крупное лицо. Какому-то невидимому собеседнику он прокричал: «Наконец эту сволочь выслали, сколько можно врать, врать, врать!» Он каркал и каркал этим последним словом и никак не мог остановиться. Потом почему-то обратился ко мне: «Я был с инспекциями в лагерях, там никто не умирал от голода и никого холодной водой не обливали!»
Я смотрела на него с изумлением и не могла ничего понять; ясно было только, что услышанное из приемника на кухне вызвало у него приступ гнева. Конечно, спустя годы я осознала, что речь тогда шла о Солженицыне, об «Одном дне Ивана Денисовича», о том, как в конце своей службы, когда дед служил в Управлении лагерей, он ездил с инспекционными поездками. Почему же такое страстное чувство ненависти вызвал тот единственный человек, который сумел сказать про лагеря? Потому что слова эти вызывали в нем спорадические приступы страха.
Страх, который так мучил моего деда, разрушил, разложил до основания всю его большую семью. Я никогда не видела и не знала никого из родственников с его стороны. Их должно было быть очень много – он происходил из большой деревенской семьи. Но его братья и сестры своей работой, жизнью, браками могли бросить на него тень, и он порвал все отношения с ними.
Правда, кто-то из родственников нашелся уже в семидесятые, когда он играл в игру про «поиски своих корней» и рассказывал внукам, как важно хранить память о прошлом, знать историю своих предков.
Потом стала рушиться наша собственная семья. Она держалась усилиями бабушки. Но вот она тяжело заболела, и ее привезли из больницы домой; это было спустя несколько дней после его криков о вранье. Нас было в комнате трое. Дед вел себя странно: он постоянно хлюпал носом и говорил с ней жалобным, неестественным голосом. Он никогда ни с кем так не говорил. Почему-то бабушка, обращаясь ко мне, сказала: «Пусть он уйдет». И когда он, быстро накинув пальто, буквально сбежал из дома, отстраненно добавила: «Видеть его не могу, всю душу вынул».