Однотипные примеры были и после перестройки. Как пишет А. Кох: «Умер генерал КГБ Ф. Д. Бобков. Главный борец с инакомыслием и диссидентами в андроповском КГБ. Основатель Пятого Главного управления КГБ СССР. Один из создателей медиаимперии Гусинского (НТВ, Эхо Москвы и т. д.). Сейчас Венедиктов заверещит: ложь, неправда, Бобков не имел никакого отношения! Но это — правда» [10]. Ему вторит и А. Эскин: «НТВ с „Новой газетой” и „Эхом Москвы” с „Открытой Россией” вкупе суть не иначе, как креатив бывшего Пятого управления КГБ» [11].
Собственные медиа, куда мы отнесем и литературу, кино, театр, оказались главными разрушителями СССР, а не никакие американские ракеты и солдаты. Но еще сильнее на массовое сознание повлияла советская массовая культура, в первую очередь театр и кино, активно тиражируемая телевидением.
Советский человек старался услышать и увидеть вовсе не то, что его заставляли слышать и видеть пропагандисткие вожди. Странным и непонятным образом у советского человека все равно оставался выбор, и этот выбор позволял ему сохранить себя, не превратившись в «оловянного солдатика партии», готового по ее зову…
Вот, например, интересное замечание о М. Захарове: «Цензура на ТВ парадоксальным образом была снисходительнее, чем на большом экране — возможно, лишь потому, что кинематограф Ленин обозначил как важнейшее из искусств, а про телевидение дать ценные указания не успел по независящим от него обстоятельствам. Так что в посте вестей с полей и выступлений дорогого Леонида Ильича советский человек часто получал возможность, что называется, глотнуть воздуха — и фильмы Захарова были в этом отношении почти чистым кислородом. Он говорил иносказательно, конечно, — иначе в те времена говорить так, чтобы тебя услышала вся страна, а не пара сотен потребителей „самиздата”, было просто невозможно. Но в Бургомистре, Короле, Главнокомандующем, Министре-администраторе зрители видели вовсе не сказочных персонажей» [12].
У Захарова в голове была важная аксиома, которой он пытался придерживаться. Она звучит в названии одной из его книг — «Театр без вранья». Общаясь со взрослым зрителем, надо было следовать именно этому принципу. И это удавалось сделать Захарову именно в форме сказочных персонажей.
Но не только: «Тему вранья и конформизма, а также того, что может ему помешать, Захаров так или иначе неоднократно затрагивал в своем обширном театральном творчестве. В 1966-м поставил в Студенческом театре МГУ спектакль „Хочу быть честным” по повести Владимира Войновича о совестливом прорабе, через год практически взорвал Театр Сатиры своей постановкой „Доходного места”, где Жадов в исполнении Андрея Миронова терзался невыносимым нравственным выбором, а в перестроечные годы „ленкомовский” спектакль „Диктатура совести”, построенный в форме допроса, позволял протестировать на лицемерие и фальшь различных политических деятелей, исторических и литературных персонажей» [13].
Но ростки и целые деревья фальши остались, перешли в постсоветское время. Модель неправды, выдаваемой за правду, прочно сидит в наших мозгах. Это касается как публицистики, так и науки, которая так и не избавилась от идеологической составляющей.
Как справедливо замечает М. Кантор — на место прошлой идеологии пришла новая, идеология успешности: «Прежде защищали свою, недоступную идеологии, территорию; и в качестве редутов и флешей — дабы идеология не просочилась — воздвигли укрепления из ветхих дачек и кухонек; именно там сохраняли свободную речь. Так кружки интеллигентных людей отстаивали свое независимое бытие: они могут нас стереть в пыль на партсобрании — но мы их проклянем у себя на кухне. Принцип несотрудничества с властью был вне обсуждений. Не продаваться, не доносить, не делать карьеры за счет соседа, не кадить начальству — правила кухонных посиделок составляли безусловный кодекс советского интеллигента. Ушла Советская власть — и, как казалось, ушла необходимость обороны. Прежней идеологии не стало, но боевая единица „кружка единомышленников” сохранилась. Правда, стало неясно, в чем состоит „единомыслие”. В условной „порядочности”, разумеется: прежде было ясно, по отношению к чему мерять порядочность; а теперь? Теперь усилиями кружков „единомышленников” и взаимных договоренностей делалась карьера — казалось бы, не связанная с идеологией. Впрочем, это лишь так казалось: на месте прежней идеологии появилась новая — идеология успеха. И прежнее начальство сменилось на новое; впрочем, нередко это были те же самые лица. Так называемая „прослойка” (определение интеллигенции в советские времена) оказалась стремительно размытой: научные карьеры уже не привлекали; все затмили достижения культурных менеджеров и ведущих журналистов. Возникли альтернативные пути, имеющие будто бы отношение к интеллектуальным занятиям. Появились фонды, распределяющие гранты; возникли новые издательства и журнальные коллективы, их патронировали соткавшиеся из воздуха богачи; возникли новые институты под крылом богатых людей. Наука, как таковая, государством дотировалась плохо, а вот фонды цвели. И принцип „междусобойчика”, который был необходим для самообороны в годы Советской власти, сохранился, мимикрировал в принцип „полусвета”, в закон „тусовки”, в своего рода круговую поруку и соглашательство избранных. Прежде главной похвалой интеллигенту было определение „непродажный”, но вдруг выяснилось, что если интеллигент плохо продается и плохо покупается, то его не позовут в привычный кружок. Отныне требовалось быть хорошо продаваемым, а тот, кто кичился „непродажностью”, устарел»