— Ты с кем будешь спать, голуба? — не очень трезвым голосом спросила Таня. — Если со мной, то могла без дезодоранта.
— Да ладно, Тань, ты чего? — Дуся вспыхнула и засмущалась. — Это же тот самый, цветочный… Налей-ка мне лучше чаю.
— А может, коньяку?
— Ой, нет, у меня голова раскалывается, лучше чаю. А то смотри, я могу и с Ксюней лечь — если, конечно, хозяин позволит…
— Хозяин позволит, — подтвердил Акимов. — Я тебе, Дусь, так скажу: в этой квартире ты можешь лечь спать где хочешь.
— Браво, — сказала Таня. — Наконец-то пошла конкретика, а то все агапе, агапе…
— Агапе на канапе, — с улыбкой вспомнила Дуся и встала. — Ладно, я пошла спать. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, — откликнулся Акимов. — Извини, Дусь, я не хотел тебя обидеть.
— А ты и не обидел. Я с удовольствием посидела бы, но у меня действительно что-то с головой. — Она улыбнулась утомленной улыбкой и вышла, бережно унося дымящуюся чашку чая. (Он потом долго вспоминал почему-то именно этот момент: как она уходит, унося дымящуюся чашку чая.)
Хлопнула дверь в маленькую комнату; Акимов загрустил. Что-то все-таки уже стряслось, раз сердце переживало утрату.
— Перенервничала девочка, — сказала Таня. — А ты ничего, молодец. Все правильно.
Он вяло удивился неожиданной похвальбе, выпил рюмку и загрустил круче. Таня закурила, потом затеяла длинный, путаный, беспричинный рассказ о том, какой талантливый художник Дусин отец и как он то сходится, то расходится с Дусиной мамой, по молодости и недомыслию нарожавшей ему кучу детей. Акимов понял, что излагается официальная версия, принятая в московских кругах тылового обеспечения, и слушал вполуха, грустя о том, что все пиковые, самые трепетные его влюбленности никогда не разрешались плотской, земной любовью с бубенцами и звонами, а то, что бухало звонами, приходило в жизнь совсем другими путями. На этой штуке, влюбленности, нельзя было зацикливаться всерьез, иначе она каким-то непонятным образом отпугивала женщин — они, должно быть, интуитивно ощущали опасное, зыбкое колебание реальности в чувстве, превращающем мужчин в лопоухих подростков, — да и вообще, на дураках воду возят, решил Акимов, попутно процеживая Танину болтовню на предмет информации. Дуся, оказывается, была старшим ребенком в большой, разбросанной по городам и весям семье: мама с тремя младшими жила в Кинешме, на Волге, а папа — на подмосковной даче своего друга, известного писателя К-ва; изредка его картины покупают богатые иностранцы, наезжающие к К-ву поговорить о загадочной русской душе, и тогда он все денежки немедленно пересылает маме, оставляя себе на краски и кефир с булочкой, а одну его картину купил французский посол, и они с мамой на две недели укатили в Париж, к папиной тетке, оставив детей на Дусю, как старшую, и наемную гувернантку, первую наемную гувернантку в городе Кинешме, которую Дуся за эти полмесяца научила готовить и ходить за детьми. Такая вот предыстория была у Дуси, пока она не переехала в Москву и не поступила в садово-парковый техникум, и теперь, после третьей рюмки, Таня по-светски, чуть иронически, но в принципе на полном серьезе нахваливала проницательность Акимова, его тактичное, джентльменское стремление поддержать бедную девушку, внушить ей некую дополнительную уверенность в себе, что ли, а он сидел и кивал, слабо врубаясь в этот детский нетрезвый лепет.
— Ты же знаешь наши московские круги, туда на одном милом личике никак не въедешь, тем более с таким багажом, после провинциальной десятилетки, — уверяла Таня, выразительно заглядывая в глаза Акимову. — Это совсем другой мир, другой стиль взаимоотношений, достаточно жесткий, и совсем другой ритм, а Дуська — ты же видел какая…
Во-во. Действительно, совсем другой ритм.
Она говорила и говорила, говорила-рассказывала, но слова сыпались просто так, стрекотанием, словно вышибло пробки и пережгло звук, а говорили — как в немом кино — подрисованные прожекторы сверкающих, умоляющих глаз, большой свежий девичий рот, крепкий румянец, розовые веснушки над воротом легкой домашней маечки… Да она меня хочет, сообразил наконец Акимов. Она хочет меня наградить за джентльменское отношение к Дусе, причем немедленно, расчет на месте, достаточно протянуть руку к полной груди и… Стоило лишь чуть-чуть поднастроиться на эту волну, на пьяную Танину взволнованность, как в голову знакомо ударила кровь и срезонировала ответной взволнованностью: вожделение, проснувшись, приподняло свою лохматую львиную голову, показало зев, наложило теплую мягкую длань с острыми коготками… Танец с саблями. Танец с цаплями. Вот оно, успел подумать Акимов, чувствуя, как затягивает, властно влечет этот полуоткрытый рот, блестящие, крупные белые зубы и пухлые вишни-со-сливками губы, услышал тамтамы сердца, бешеный ритм ритуального танца, рот-водоворот, из которого ой не выскочишь на ходу… Взгляды их встретились, вошли друг в друга, искря коньячными искрами, потащили за собой — как будто мягкая львиная лапа легла на затылок — в последний момент Акимов соскочил и играючи ушел влево, за бутылкой с остатками коньяка.