— Amen, — сказала Таня, и даже Дуся кивнула, соглашаясь, после чего возникла официантка и положила перед Акимовым счет. Все расхохотались. Натикало им восемьдесят семь рублей с копейками; почтив их память минутой молчания, Таня спросила:
— Ну, а дальше?
— Дальше — не знаю, — признался Акимов.
— Дальше — надо идти домой, — подытожила Дуся. — А не хочется.
Да она все понимает, подумал Акимов, удивленно взглянув на Дусю: подперев щеку ладошкой, она задумчиво смотрела на пламя свечи.
— Неужели ее никак не удержать? — спросила она.
— Кого?
— Ну, эту — агапе. Неужели она всегда уходит?
— Похоже, что так, — подтвердил Акимов тоном эксперта. — Вот мы сидим, как сидели когда-то они, по-братски делим жидкий хлеб и говорим о любви… Это странно, что мысль моя все время как бы бегает по кругу, но взгляните: на закате античности, в первоначальные христианские годы в память о последней вечере устраивались агапы — вечерние трапезы для всех членов общины… И там, за общей трапезой, братья и сестры старались остановить мгновенье — через вино и хлеб, плоть и кровь Спасителя приобщались к той самой вечере, ее прощальной, светлой печали, любви предзакатной и негасимой… Но даже они не смогли приручить агапе. Она ушла, потому что уходит всегда. Если ты, разумеется, не уходишь за ней, как святой Казюкас.
— Но почему?
— А потому, — Акимов развел руками. — В рассуждении агапе это выглядит так: они были запрещены уже к четвертому веку как пиршества, на которых, по весьма сдержанному определению, иногда случались беспорядки. Полагаю, им тоже не всегда удавалось остановиться на третьем бокале.
— Банально, — сказала Таня.
— Банально, — согласился он. — Стало быть, абсолютно универсально.
— Выходит, единственный способ не упустить агапе — это уйти? — спросила Дуся, и он прочитал в ее серых глазах не «уити», а «уехать».
— Отсюда, во всяком случае, уже пора, это точно, — ответил он. — А что касается агапе, Дусенька, то следование ей до добра не доводит. Ты, наверное, забыла, что я рассказывал о Казюкасе: он был одинок, как ни один человек в княжестве… — Это он говорил уже на ходу, сопровождая девушек к выходу.
На кухне горел свет — окно светило во двор, как жирная тускло-желтая точка в конце пути. Акимов с тяжелым безответным чувством поднимался по лестнице, а девицы смотрели на него сверху вниз, переминаясь на площадке под дверью. Сама квартира отозвалась на вторжение тишиной: в прихожей не было ни сапог Илоны, ни лисьей шубы. Не веря, Акимов обошел комнаты: не было Илоны. Ксюшка спала в гостиной поперек тахты, бессовестно спихнув на пол тигру и книжку; в кухне на столе стояла ополовиненная бутылка армянского коньяку со штампом от «Неринги», с торчащей из горлышка пунцовой, вяло пахнущей розой — прощальный жест рассерженной и не вполне трезвой гостьи; одинокая рюмка и пол-лимона на блюдечке дополняли этот сознательно оставленный/составленный натюрморт.
— Чудненько! — обрадовалась Таня, подсаживаясь к коньяку, а Дуся бросилась спасать розу с таким огорченным и отрешенным видом, что Акимову стало стыдно за Илону и за себя. Он принес вазу для розы, заодно прихватив еще две рюмки, и поставил чай.
— Нет, я все, я не буду, — сказала Дуся. — Я только чай.
Он следил за ней с беспокойством и нежностью: она бодрилась, пока возвращались из ресторана, пока шли пешком по безлюдным улочкам с капающим, стекающим по мокрой брусчатке светом, с липнущими к лицу паучьими лапками измороси, — а выше, под фонарями, изморось вспыхивала серебряными иголками, плотным трассирующим огнем; бодрилась и сейчас, хотя в личике проглядывала отрешенность, усталая отрешенность, словно главное было сказано, сказано-сделано, произошло в ресторане, сильно натянулось и лопнуло, как лопается с электрическим треском нерв. Она посидела с ними, пока они пили по первой и по второй, потом ушла мыться и вышла к чаю уже в халатике — легкой, переливчатой вискозе, стекавшей по плечикам, груди, бедрам, как стекает по выточенному, отполированному ложу горный ручей. Акимов, не в силах смотреть на этот бликующий, благоухающий шелкопад, налил по третьей.