Глава пятьдесят седьмая, заключительная
Письмо
Милая моя Аленька! (Даже имя твоё приятно — ласковое, как твой поцелуй!)
Завтра, наконец, заканчиваю первую редакцию рукописи, следовательно, в Москву к тебе — послезавтра, и в честь этого — тебе письмо. То, что мы опять живём врозь — не дело. И что тебе за радость в этом грязном, задымлённом, а главное, давящем городе? То ли дело здесь — как хорошо! По календарю зима уже третий день, но солнце яркое, облаков — ни одного, снега нет, ветра тоже. Когда я утром, прежде чем сесть работать, гулял вдоль озера, так даже ступать было наслаждением: за ночь подмёрзло, трава покрылась инеем и стала упругая — совсем как снежнозелёный ворсистый ковёр. Озеро здесь, как выяснилось, зимой действительно замерзает — пара ночей были холодными, и оно покрылось льдом. Озеро стало гладкое и красивое, и из-за тумана кажется ещё шире. Просто-о-ор!
А воздух! Воздух здесь самый, оказывается, лучший — зимой. Конечно, не как в наших местах в сосновом бору после крепкого мороза, но всё-таки.
Весь этот месяц редактировал, редактировал, редактировал, и опять редактировал (может быть, поэтому и хочется что-нибудь написать, пусть даже письмо!), но до завершения ещё далеко. Иной раз кажется, что самой жизни не хватит. Для чтения, во всяком случае, жизни не хватает. Но кое-что за это время здесь всё-таки прочёл. Правда, не без потерь. С одним несостоявшимся приятелем пришлось распрощаться, кажется, навсегда — с Сенекой. «Приятель» — это, должно быть, очень громко сказано, но, помнится, во времена книжного голода в незабвенные коммунистические времена за его томик в «Букинисте» я отдал свою недельную зарплату младшего научного сотрудника. Что меня тогда больше всего поразило — не знаю, но скорее всего то, что он с презрением относился к толпе. Это у него в одном из писем к Луцилию, почти цитирую: ты, Луцилий, пишешь, что тебя одобряют многие, но то, что многие — это-то как раз и тревожно. Если подвизающегося в мудрости принимают многие, если принимают, а не бьют — плохо дело того философа! Как далёк он от истины! Мысль эта меня тогда поразила. Сенека, между прочим, почти ровесник Христа, родился год в год. А вот умер позже, при императоре Нероне, в 66 или 68 году. При том самом Нероне, при котором казнили апостола Павла. В тот год вообще после пожара Рима из христиан в садах Ватикана устраивали горящие светильники. Только Сенеке голову, как Павлу, не рубили, его, своего наставника и некогда премьер-министра, Нерон приговорил к самоубийству. Добровольному. Что тот и исполнил. Его любовница тоже, кстати, как и любовница Гитлера, одновременно с ним покончила с собой. Так вот, философию этого самого Сенеки, стоика, последующие века признали за предтечу христианской философии. Когда я говорю «последующие века», то я, разумеется, могу иметь в виду только государственные формы — католичество и православие, их идеологи Сенеку и признали. Христианин, дескать, ни больше, ни меньше, да и всё тут, только имени Христа не поминает. Перечитывал я этого «предтечу» и вдруг обратил внимание на одну важную деталь: рассуждая о друзьях, Сенека учит Луцилия, что друзья становятся такими, какими ты их себе представишь! Вот тебе и вдохновитель государственнических богословов! Самый тривиальный гипнотизёр! В XVIII, кажется, веке, когда ещё не было в ходу слово «внушение», так и говорили — «представление». Описывается один и тот же процесс, только слово «представление» связано с состоянием самого гипнотизёра, а «внушение» приложимо уже ко всем участникам: гипнотизёру, субъекту, среде между ними. Да и вообще «внушение» несёт некий надличностный смысл. Вот так! Достаточно себе представить, каким должен быть друг, — и, пожалуйста, таким он и становится. Не удивительно, что Сенека пять лет практически единолично управлял Римской империей, пока император Нерон, согласно о нём