Мы же, впротчем, на планиду полагаясь, службу царскую несем исправно, медяшку каждодневно до нестерпимости сияния доводя и палубу песком без малого до самой броняшки соскабливая. И, коли господь поволит, чистолем и шваброю флоты неприятельские в бегство обернем, поколику снаряды боевые с адмиралтейства до сего времени принять не удосужились, и фрегат наш на военную ногу никак установить не можем, грома поджидая, после которого русскому патриоту креститься положено, отнюдь же не ранее… Слух у нас тут такой пущен: якобы адмирала нашего ваши санкт-петербургские сенаторы в каюте накрепко замкнули и часового приставили, чтоб, упаси бог, оный озорной старик нечаянно флота не вывел, потому в море, бывает, суда утопнуть могут, в гаванях же на привязи в целости пребудут. Хотя в истории наслышаны мы, подобный случай в Порт-Артуре слезами окончился…[28]
Письмо, начатое утром, так и лежало на столе. Лейтенант Ливитин перечитал начало, усмехнулся и, как был — в фуражке и грязном кителе, присел в кресло: флаг-офицер командующего морскими силами, лейтенант Бошнаков уходил на миноносце со штабным поручением в Биоркэ, где стоял отряд судов Морского корпуса, и письмо нужно было успеть переправить ему на «Рюрик».
Неожиданно подвернувшийся стиль письма требовал остроумного завершения, но сейчас решительно не острилось. День подходил к концу, и внутренняя тревога нарастала все больше, слухи за день приобрели размеры грандиозные. Бошнаков, метеором влетевший из штаба с повторным приказанием закончить к вечеру все предварительные для мобилизации работы, успел взволнованно рассказать, что заградители уже вышли к Порккала-Удду с полным запасом мин, что кто-то где-то видел в море германские крейсера, что мобилизация решена, но задерживается царем в ожидании ответа на нашу ноту Австрии. В кают-компании уже вслух говорили «война»; ходил уже наспех пойманный анекдот, что Ванечка Асеев, по пьяному делу отсиживающий на гауптвахте третью неделю, прислал в штаб великолепную телеграмму: «Прошу временно освободить для первого опасного похода искупить кровью ответ оплачен». Гельсингфорсская газета сбивчиво сообщала ход русско-австрийских переговоров, вызванные из отпусков и командировок офицеры привозили противоречащие газетным сведения, — и было совершенно неизвестно, что будет. Продолжалось то томительно-тревожное время, когда все говорят о войне, но когда слово «война» запрещено к произнесению вслух, когда корабли готовятся к бою, но никакой мобилизации нет, когда официально течет обыкновенное мирное время, но на деле все мысли и действия направлены к военным надобностям; когда война не объявлена, но нестерпимо хочется, чтобы она была объявлена, положив конец растерзанным тревогою дням, и внесла хоть какую-нибудь ясность.
Собственно, это письмо было лейтенанту только предлогом для восстановления в себе обычного спокойного взгляда на вещи, — может быть, поэтому оно с самого начала приняло такой тон, но теперь продолжать его не хотелось. Ливитин в раздумье повернул головку автоматического пера; оно охотно выпустило густую каплю на кончик своего золотого жала и, повинуясь пальцам, лениво пошло по плотной синеватой бумаге с грубо рваными краями:
Пропозицию такую к вам, любезный брат, имею. Богом молю: испроситесь у начальников своих с должности на малый срок и не замедля сюда прибывайте, покеда мы миног кормить собой не зачали. Желательно вам в жилет поплакать и фамильные распоряжения отдать, поколику некий прожект мной адмиралу опять доложен, отчего для моей персоны воспоследствия вскорости произойти могут в смысле положения живота моего на алтарь. Депешу официальную с тою же просьбишкой начальству вашему с фельдъегерем же, с коим сия цидуля к вам попадет, отсылаю. Уповаю, что оное, то есть начальство, препоны чинить не будет, как мы нынче в героях ходим…
— Вашскородь, пожалуйте обедать, — сказал в дверях Козлов.
Лейтенант Ливитин кивнул головой и предостерегающе поднял палец.
…Шутки в сторону, Юрий. Немедленно проси отпуск и приезжай хоть на три часа. На душе — кало. Поторопись, а то меня не застанешь. Неизвестно, когда потом свидимся…