Пели её туристы, что стояли лагерем на зелёном мысу, где Чемал сливается с Катунью, против нашей Стрелки.
Старик встал и слушал, прислонив ладонь к уху. Песня была смешная:
…Туристу море по колено!
Турист всегда рубать готов,
Хоть будет сварено полено!
Молодые голоса пели складно, весело, с задором. Завтра с этой песней тронется в путь ещё одна группа туристов. И пойдёт она в Артыбаш — через высокие Каракольские озёра.
— Будь я на годов пять помоложе, как бы славно прошёлся с ребятами через горы, снега и тайгу к тому золотому, Телецкому озеру!.. Постой! И, пожалуй, пройдусь, дай только травку найти.
— Какую травку?
— Слух у нас прошёл, будто нашли в алтайских горах травку. И много силы даёт она человеку. Старики от неё, говорят, как козлы, по горам прыгают. Вот бы попользоваться. Ты-то, к примеру, как, не знаешь?
— Знаю.
— Может, и у нас тут есть?
— Пожалуй, есть, только надо выше подняться, к гольцам, где маралы пасутся.
— Высоко, по жаре-то не осилю. Придётся осени ждать. А какая она?
Я рассказал.
Старик заметно оживился и сказал, что мог видеть эту травку, даже наверняка видел, да не вглядывался в неё: просто ни к чему было.
— Коли бы ты был мне другом, прислал бы листочек, может где встренется?
— Да уж постараюсь.
— Верное слово? Ну, спасибо. Не подведёшь, я надеюсь: в таких делах, да ещё со стариками, шутить не пристало…
Утром, по холодку, я уехал.
Машина в сторону Шебалино стояла в Усть-Семе, возле чайной.
Пассажиры уже сидели на местах, но шофёр задерживался: вышла у него ссора с женой. Он лез в кабинку, она удерживала его за пиджак, тащила домой. Шофёр наконец уступил, и нам пришлось ждать, пока он сбегает в посёлок.
На скамье рядом со мной оказался старший конюх Шебалинского совхоза Кардымов: человек пожилой, не то усталый, не то больной. Лицо у него было землистое, побитое оспой, но с очень живыми карими глазами. Он сдвинул на затылок шапку, распахнул ватник, удобно протянул ноги в тёплых меховых ичигах и громко сказал, ни к кому не обращаясь:
— Боевая у шофёра жинка! Про таких у нас говорят: у неё семьдесят семь увёрток, пока с лавки слезает. А по всяким другим делам — так ещё больше! Моя старуха тоже такая. Хлеб сырой испечёт — сейчас же мне выговор: «Зачем дрова с болота принёс? Сырые ведь, и не сказал ничего!» Очень хорошая увёртка, и ответить на неё нечем. Хлеб пересушит — опять увёртка: «Да что ж ты не сказал, что дрова с горы принёс? Совсем сухие. Вишь, что получилось!» — Да и кинет на стол, прости господи, не буханку, а кирпич!
Народ в машине развеселился. Не стерпела обиды лишь пожилая, острая на язык женщина и ответила в тон Кардымову:
— С вами иначе-то и нельзя! Был у нас мужичок. Пойдёт, бывало, на покос, возьмёт сухари, что жинка пекла, ну, скажи — камень! В родник до полдня положит, чтоб размокли, погрызёт, погрызёт за обедом, да и до самого вечера они такие, хоть на дорогу клади вместо камня: не берёт их вода! А вторая-то жинка стала печь хлеб добрый, скусный, и сухари из него получались лёгкие, ноздрястые. По привычке кинул их мужичок в родник, а они до обеда и растаяли, хоть ложкой хлебай! Вернулся он с покоса, а живот-то подтянут. Ну, и сказал он жене в сердцах: «Была у меня добрая баба, так я её сухарями весь был сыт. А ты что? С голоду меня уморить хочешь?..» Вот тебе и сказ! Да разве можно с мужиками без увёртки?
— Стрижено-брито, как в той басне! — крикнул на ходу шофёр, подбегая к машине. — И у вас тут шум-гам?
— Попало? — спросил Кардымов.
— И не говори!.. Ну, ладно. Все в сборе? Поехали!..
Этот разговор об увёртках на время забылся. Мы переехали по мосту через Катунь, довольно тихую и спокойную в этом месте, и пошли левым берегом узкой, быстрой и прозрачной Семы.
Сразу же начались виражи, подъёмы, спуски. Река Сема то появлялась у самой обочины шоссе и до нас отчётливо доносился её шум на дресве, то убегала далеко-далеко вниз и становилась узким серебристым пояском. Машина всё реже и реже вырывалась из ущелий к пойме реки, и дорога петляла под облаками.
Но я вспомнил об этих женских увёртках, как только появился в шебалинском совхозе пятнистых оленей и маралов.