— Я серьезно…
— Помоги.
— Здесь… — Николай постучал каблуком по ковровой дорожке, — в четыреста двадцать первом номере, на четвертом этаже… находится Кряквин. Он все знает про Михеева…
— Мам…
— Что?
— Понимаешь… я должен уехать.
— Валяй, — отмахнулась она. — Я привыкла… Вот посижу еще маленько и сама поеду домой.
— Ага… — кивнул Кряквин, надевая пиджак. — А если хочешь, то ночуй. Я коридорную предупрежу… Понимаешь, очень мне надо в одно место… Нехороший сейчас был звонок. Аж у самого вот здесь закололо…
— Рановато, — усмехнулась мать. — Хотя… черт его знает. Вы же нынче все сумасшедшие. Завтра-то хоть позвонишь?
— Обязательно.
— Тогда иди. — Она поманила его к себе пальцем.
Кряквин, здоровый, рослый, подошел к ней, сухонькой, маленькой. Наклонил голову. Она поцеловала его в лоб, закрыв прохладными, узкими ладонями уши.
— А теперь ступай, ступай… с богом.
Кряквин хлопнул дверью и уже зашагал по коридору, когда услышал:
— Простите, ваша фамилия не Кряквин?
Он обернулся. Спрашивала, подходя к нему, довольно-таки приятная женщина в искристых очках.
— Кряквин.
— А я… Вера Владимировна Гринина.
— Во-он как…
— Вы не скажете мне, где сейчас находится Михеев Иван Андреевич?
— Я еду к нему сейчас. А что?
— Возьмите меня с собой…
— Вас?
— Да. Это крайне необходимо.
— Пожалуйста. Пошли ловить такси.
Дальний берег пруда прихватило клубливым, белесо шевелящимся туманом. Низ его плотно лепился к черной и гладкой воде, неровно подрезая не доходящий до берега лунный мосток. Пахло сырью, тиной и нагревшимися за день лодками.
Редкие свечи фонарей, расставленных по пруду, горели желтым подрагивающим светом. Было тихо и волгло.
Иван Андреевич сидел, нахохлившись, в лодке, зачаленной цепью к дощатому мокрому пирсу, на средней ее банке, держа на коленях портфель, и смотрел перед собой, на просвеченную фонарным окружьем воду. Локти его упирались в колени, а ладони поддерживали и грели лицо.
Между локтями, на коже портфеля, неясно поблескивал перламутровой ручкой крохотный, меньше ладони, браунинг…
Браунинг этот с единственным и совсем уж малюсеньким патроном в стволе передал Ивану Андреевичу весной сорок пятого неожиданно выживший в госпитале лейтенант-танкист. Его машину в упор расстреляли на западной окраине Заксендорфа мальчишки-фаустники…
Танкист разбудил тогда Ивана Андреевича посреди ночи и, протянув ему через промежуток между койками браунинг, горячо зашептал… Половину слов Иван Андреевич не расслышал: к нему накануне только-только вернулся слух, но в правом ухе все еще сипело и переливалось что-то от того, черного с красным, разрыва перед ним, когда он бежал под бомбежкой по летному полю к своему истребителю, на котором лишь завтра… завтра должен был стартовать в свой первый в жизни боевой вылет… да так и не полетел…
«Возьми… возьми… — горячо шептал танкист, — уже не надо… выжил… бери… отдашь еще… нибудь…»
И все эти долгие годы после войны, так неудачно и сразу окончившейся для Ивана Андреевича, он протаскал, испросив разрешения, этот изящный, поставленный на предохранитель, сувенир. И вот сегодня, с полчаса назад, вспомнил о нем. Но — не сразу… Вначале, после ухода Ксении, Иван Андреевич долго сидел на веранде, вслушиваясь, как булькают в лужице под водостоком редкие капли… В душе все сильней и тревожнее саднило от понимания несправедливости и нелепости обвинения, которое только что обрушила на него жена. Он попытался взять себя в руки и спокойно разобраться во всем, но неожиданно подумал о Вере Владимировне. Ведь она-то тогда… тоже, не поняв его искренности, обвинила его… «В чем дело? В чем?..» Он решительно встал и позвонил Грининой. Телефон не ответил… Он тут же набрал номер Кряквина… Мир, оказывается, замкнулся сегодня для Ивана Андреевича на этих двух людях. Больше ему не с кем было сегодня поговорить… Это открытие наполнило его такой невыносимой тоской и отчаянием, что Иван Андреевич заметался по пустому коттеджу. Он впервые разговаривал сам с собой вслух и впервые же вслух ругался, костеря себя всяко, за мгновенную слабость, которую допустил в разговоре с Алексеем. Это вырвавшееся из него слово «очень» теперь мучило его.