В песне речь идет о славе, чести, воинской доблести, гражданском долге, а у того незнакомца не было никакой надежды на славу, победу, и тем не менее человек оказался готов на все во имя своих убеждений… Вот это как раз и называется гражданским долгом.
— С тех пор, — седой мужчина вновь потер виски, — я поверил и верю по сей день в немецкий народ. У меня, не немца, есть на то полное право… Между прочим, в Потсдаме и во времена Фридриха Великого нашелся мельник, который ни за деньги, ни из страха перед угрозами не пожелал отдать свою мельницу Фридриху. Этот самый мельник наивно — что также свидетельствует о его честности — отвечал угрожающему ему королю: «Es gibt noch Richter in Berlin» — «Есть еще судьи в Берлине…» Гражданский долг… Я, правда, как вы понимаете, не слишком-то хвастаюсь этим приключением перед друзьями.
Тут седой мужчина поднялся.
— Посчитайте, — крикнул коммивояжер из бывших офицеров.
Все расплатились. Кивком головы попрощались друг с другом.
Громко гудел вентилятор. Вспотевший мальчик с тряпкой в руках подошел к нашему столу. Второй официант снял скатерть, а рядом уже стоял третий со свежей скатертью наготове. Я вышел из вагона-ресторана последним.
Перевод С. Фадеева.
Раннее утро, восход солнца. Дома не отбрасывают тени — улица тянется почти точно с востока на запад. Дворники подметают тротуары. Это еще не окраина города; окраина начинается сразу за железнодорожной насыпью, параллельно улице. Здесь, в небольших палисадниках за металлическими оградами, растут кусты сирени, а зеленые клинки ирисов настырно тянутся из весенней земли. Среди трехэтажных доходных домов разбросаны обшарпанные односемейные домики.
На улице одни дворники. Рабочие уже ушли на заводы, а чиновники только просыпаются.
Привратник из третьего дома, клацая зубами, метет улицу. Ему холодно этим ранним весенним утром, солнце еще не греет, к тому же он всю ночь не спал, а, закрыв глаза, прислушивался к каждому шороху. Накануне вечером к нему заявились два вооруженных фашиста в штатском, они и сейчас в его квартире, привратник чувствует: фашисты наблюдают за ним. Из окна подвала видны его ноги, если он попытается отойти подальше, те сразу заметят.
Обычно улицу подметает его жена, сам он в эти часы уже на заводе, там, за железнодорожной насыпью. Но сегодня ему запретили уходить из дома, фашистам наплевать, что он может лишиться куска хлеба. И еще ему нельзя разговаривать. Да и не с кем. Разве что с дворником из пятого дома, который тоже метет улицу?.. Возможно, это он подослал к нему фашистов. Сегодня они даже не пожелали друг другу доброго утра. Да и к чему? Утро, которое для одного из них будет добрым, для другого станет худым… Что ему делать, если человек, которого ждут фашисты, сейчас появится на улице? Подать ему знак? Тогда первая пуля достанется ему самому. Не подавать знака? Позволить, чтобы тот попал в ловушку? Этого нельзя, невозможно допустить. Броситься к нему и вместе попытаться спастись бегством? Но за это поплатятся жена и ребенок… Привратника бьет озноб, он старается побыстрее подмести тротуар и радуется, что можно вернуться домой, — будь что будет.
А тот, кого ждут в квартире дворника, уже два дня находится в этом доме. На втором этаже, в квартире вдовы, владелицы табачной лавки. Он вместе с ее сыном-студентом рассматривает карту, а на карте — их улицу и дом. Улица идет параллельно окружной дороге и пересекает ее в том месте, где дорога сворачивает направо, к северу. Надо перебраться через насыпь, за ней тянутся заводы, лачуги, бараки, сдающиеся внаем, трухлявые деревянные заборы, пустыри… Там — жизнь. «Лучше всего в этом месте, — показывает на карте юноша. — Заросли, пустыри. Отсюда метров восемьсот…»
Восемь часов утра. У домов, выходящих окнами на север, появились узкие полоски тени. По освещенной солнцем улице шествуют в сторону трамвайной остановки чиновники в лоснящихся отутюженных костюмах и начищенных до блеска ботинках. Из домика № 8, в котором живет печник, выпорхнула девушка и заспешила в контору. Она служит машинисткой. В своем модном наряде она словно парит над прохладной улицей.