С детства Фома был задумчив, на все смотрел сквозь пальцы и мечтал об Аркадии, видной только издалека и исчезающей с появлением первых забот и утомления. После ссоры с отцом он некоторое время жил у тетки, пока не нашел место ночного сторожа при театре, место неосновательное, нетвердое, но оно его устраивало. Днем он спал, а ночью, поблескивая очками и кутаясь в теткину кофту из вытертого, порыжевшего бархата, записывал прозаические и скучноватые истории. Время от времени он поднимал голову, опасливо прислушивался, потом крадучись шел к двери, неожиданно быстро распахивал ее с какой-то безумной улыбкой. Он болезненно боялся темноты, не доверял и тишине. Как-то, совершая обход, он шел по коридору, краем глаза посматривая по сторонам. Вдруг ему почудилось, что кто-то окликнул его. Он заглянул в гримерную примадонны. Никого. Афиши. Цветы. Уже закрывая дверь, он увидел примадонну.
— Спектакль кончился, а я все никак не могу опомниться… — Она вышла из-за ширмы, окутанная облаком пелерины. — Странно, как тихо, можно подумать, что уже за полночь… посиди со мной… — Она подвинула ему стул. Пересиливая робость, он вошел в сумерки комнаты, как ныряют в воду, и сел. Он видел ее в леди Макбет и как-то в парке у прудов с каким-то полковником. Она была как будто не в себе, бледная и какая-то растрепанная. — Ну, что ты молчишь?.. расскажи что-нибудь?..
— Что рассказать?..
— Все равно что… — Что-то качнулось, отразилось в ее глазах, какое-то воспоминание…
Прошло несколько часов, прежде чем Фома очнулся. Примадонна лежала сгорбившись, зажав руки между колен. Камышинка позвоночника, бледные ягодицы…
Он отвернулся, торопливо оделся и почти выбежал из комнаты в огромный сумеречный зал, полный тревожной тишины, остановился у зеркала. В зеркале он увидел себя как бы со стороны. Отражение его обескуражило…
Когда Фома вернулся в гримерную, примадонна сидела на кушетке, подтянув простыню к подбородку. Уже светало.
— Никогда не чувствовала себя так хорошо… — Голос ее звучал немного хрипло и растерянно. Фома промолчал. — Мальчик мой, ты плохо выглядишь… такая жизнь не для тебя…
В 30 лет Фому уже считали человеком вполне благополучным. Он работал редактором газеты «Патриот», хотя настоящим патриотом никогда не был. Он не понимал, как можно любить нечто, заключенное в слове родина. Когда он пытался представить себе это нечто, то непременно всплывали в памяти какие-то мелкие, незначительные детали, от вида которых сердце, однако, замирало. Иногда он видел просто покосившийся забор или крыльцо с подгнившими ступеньками, но чаще всего ему из дали улыбалась тощая девочка с жидкими косичками. Лицо ее он помнил плохо. Она носила какую-то унизительно-непристойную фамилию…
После школы, взявшись за руки, они неслись куда-нибудь, не осознавая куда, застревали в дурманящей черемухе, зацепившись босыми в цыпках ногами, качались на ветках в сумеречном и сонном мороке, то наклоняясь вперед, то откидываясь назад, падали в траву, обнявшись, выпучивая глаза, вызывали жуть, хватающим за душу шепотом, барахтаясь в листьях, скатывались на песчаный берег и, как лягушки, прыгали в зеленоватую воду. Обсохнув, они возвращались домой вместе с коровами, чинно шли по улице мимо подглядывающих окон, строго соблюдая дистанцию между собой…
Все милое детство Фомы поместилось в тоненькой книжке, которую потом изъяли из всех библиотек…
С Фомой Серафима познакомил Марк. Он жил с матерью в доме, в котором жил и Серафим, только этажом выше, а после смерти матери переехал к бабушке на Воздвиженку. Полная, вялая, вечно заспанная, с мутным, близоруким взглядом и улыбкой еще невинного младенца или сумасшедшего, она проводила весь день на террасе в плетеном кресле. Она как будто срослась с ним. Жизнь изменила и испортила ее до неузнаваемости, но черты сходства с юной девой, изображенной на портрете, который висел в простенке между окнами, в окружении всех ее родственников, остались, правда, легкий пушок над верхней губой превратился в травовидную поросль, а утопающие в соцветиях, цветах и листьях глаза, скрылись за морщинами, которые были похожи на повторяющиеся иероглифы и вынуждали себя разгадывать. Бабушка была родоначальницей всех сотворенных в их доме мужчин. Все они были не равных достоинств, но не без какого-нибудь особого таланта. Дядя Марка был известным юристом, отец — дипломатом. Весь день бабушка рассказывала о них, шелестела губами, как будто листала страницы книги. На Марке лежала обязанность менять ей подстилки, стричь ногти, готовить лекарства. У нее болели глаза и с переменой погоды мучила мигрень, от которой помогали растертые в винном спирте орехи, а глаза она лечила волчьим корнем. Кроме того, Марк должен был советоваться с ней, чтобы знать, что делать в том или ином случае и что говорить, и он должен был несомненным образом подтверждать, что поступает согласно ее предписаниям. Несколько раз поймав его на лжи, она нажаловалась отцу, с которого он был скопирован в виде негативного отпечатка, как она говорила. Подобия обманчивы и часто оборачиваются химерами. Марк прятался от нее в библиотеке среди книг. Он и засыпал где-нибудь в пыли между страницами, бабушка среди ночи будила его и вела в спальню. В детстве весь мир для него сводился к этой двоящейся унылой фигуре, утопающей в кресле на террасе и отражающейся в стеклах. Даже ее отражение каким-то скрытым образом проявляло свое влияние на Марка.