Часы пробили полночь. Зазвучал гимн, и ритм движения фигур изменился. Серафим поискал глазами деву. Она сидела у окна, отгородившись от зала стеклянной створкой, и костяшками пальцев отбивала такты музыки. Худощавые, изящно очерченные руки, высокая шея, смуглое скуластое лицо. Возникло ощущение, что он уже видел ее где-то, и эти несколько угловатые движения, подчиняющие себе мелодию, и эту улыбку, и эти глаза с прозеленью, на дне которых вспыхивали и гасли искорки.
Как-то вдруг ему стало холодно. Он оглянулся на дверь, потом перевел взгляд на портрет. От него осталась только рама. Вместо лица рыжеволосой девы зияло пустое место. Недоумевая, он обернулся. В створке стекла все еще рисовалась фигура девы, тонко очерченное лицо, глаза с застывшими на дне отражениями, губы, словно лепестки, слегка припухшие, совсем детские. Лишь двусмысленная граница стекла, прозрачная и отражающая, отделяла их. Дева слегка склонилась над геранями в горшках. Поза полная беспокойства…
Где-то глухо, обрывисто хлопнула дверь. Створка и заточенная в ней фигурка девы заколыхались, как отражения на воде. Случайный отсвет обрисовал ее совершенно иначе. Отсвет погас и она исчезла. Призрак. Тень. Мечта…
Как-то нелепо всхлипнув, Серафим очнулся. В камере было душно и сумрачно.
— Удивлены?.. это опять я… — Фома придвинулся к Серафиму. — Я здесь уже второй день… а вы давно здесь?..
— Даже не знаю… — пробормотал Серафим, все еще в сонном оцепенении.
— Что там слышно, что говорят?.. — К ним подполз незнакомец малого роста, почти карлик, с лицом изрытым оспой.
— Говорят, каждую ночь кто-то рассыпает пальмовые листья у Спасских ворот…
— И что?..
— Как что?.. ждут Избавителя… — Серафим поправил очки.
— В субботу Он придет… время близко… — пробормотал старик в плаще и в галошах на босую ногу, как будто с трудом подбирая слова. — Сделается безмолвие на небе, как бы на полчаса и явится конь бледный, летящий посредине неба и на нем всадник… потом солнце омрачится, а луна сделается, как кровь запекшаяся, и придут ангелы числом семь, и выльют на город семь чаш гнева Божьего…
— Мне кажется, он не в себе…
— Дождь всех сводит с ума… — Серафим улыбнулся.
— Да уж, как перед потопом… — Карлик пополз к Серафиму, который лежал у окна, под предлогом подышать свежим воздухом. — Что от вас хотел этот бывший журналист… он работал на газету «Патриот», а теперь работает на контору Пилада… так что держитесь от него подальше… — Карлик откатился к стене и затих.
— Что он вам нашептал?.. впрочем, можете ничего не говорить… — Фома вытянулся на нарах. Дышал он тяжело, прерывисто, с хрипами. — Чувствую себя неважно… всю ночь не спал… астма замучила… заснул только под утро… мать снилась… она у меня была ангелом… вы знаешь, не помню, что было вчера, кажется, шел дождь, и так ясно иногда вспоминаю детство… как сейчас стоит перед глазами дом с крыльями флигелей, Доктор, близорукий еврей со щипцами, он принимал роды и обмывал покойников… по фамилии его никто никогда не называл, да никому и в голову не приходило, что у него есть фамилия… помню, голос у него был ужасно противный, тонкий, скрипучий… я, наверное, только что родился, лежу, лупаю глазами, какие-то тени, отражения, намеки… вдруг, вижу чье-то лицо все в оспинах, словно решето… улыбается губами, говорит: «Сущий херувимчик… весь в отца…» — Пощипав складки на моем животе, Доктор неожиданно дернул меня за крантик… от боли я закричал и описался… он рассмеялся, взял меня на руки, подбросил… величиной я был не больше, чем можно охватить ладонью, так что он мог бы спеленать меня своим носовым платком… не знаю, откуда у людей эта потребность делать больно, правда, у отца она проявлялась крайне редко, при некоторых обстоятельствах… вначале он мучил мать, она, видите ли, отнимала у него время и препятствовала развитию его таланта… потом он взялся за меня… иногда он был просто невменяем… мать терпела, боялась хоть чем-то ему не угодить, а я, в конце концов, дал тягу… отец у меня был музыкантом… гением его не назовешь, но играл он хорошо… мне было 13 лет, не больше, когда его вышибли из оркестра, уж не знаю за что, и он устроился в заведение у казарм… домой он возвращался поздно и до утра слонялся по комнатам, натыкаясь в темноте на стулья, искал портвейн, который мать берегла в буфете для торжественных случаев, пил прямо из горлышка и уходил плавать в пруду… помню, как-то мне разбили голову камнем, я зашел в заведение у казарм, чтобы перевязать рану… отец был занят и ко мне подошла Графиня… словно некая богиня, вся в черном… черный цвет был ее любимым цветом… я стоял перед ней, точно школьник, с опущенной головой и трясущимися губами… я не мог и слова вымолвить, как в кошмаре… вокруг бронзовые лампы, бюсты на высоких постаментах и какие-то полусонные кошки, просто тьма кошек… все это меня тогда так поразило… Графиня спросила меня о чем-то, я что-то ответил… она засмеялась, она смеялась до слез, просто умирала от смеха… я тоже засмеялся и вдруг увидел, отца, он спускался по лестнице… он шел ко мне с таким видом, как будто получил наследство… он едва ли не парил в воздухе… я таким его еще не видел… да уж, когда хотел, он мог быть обаятельным и элегантным… в тот вечер я услышал столько прекрасной музыки Дебюсси, Шумана… отец играл, пока у него руку не свело судорогой, а Графиня пялила на меня глаза и липла ко мне, возможно нарочно, чтобы уколоть его самолюбие… в сердечных делах я ничего не понимаю… эта Графиня стала несчастьем всей жизни отца… относительно нее я недолго находился в заблуждении… как-то я увидел ее у дома Пилада и меня, вдруг, осенило… я испугался за отца и все еще под впечатлением нечаянной встречи с ней, побежал к нему… он выслушал меня и говорит, запомни, ты не мог ее там видеть, а потому и не видел… не знаю, зачем я вам все это рассказываю… — Некоторое время Фома задумчиво смотрел в окно…