— Знатно побилась ваша государыня, — заметил он капитану стражи.
Седовласый воин глянул на Ивана, и легкая усмешка тронула губы его. И прочел царевич в той усмешке, что немало пленных перевидал на своем веку старый ратник, и все желали подольститься к победителям.
— Каков супротивник, такова и битва. Ни один государь не попустит посягательства на свои земли.
— Да, но три тысячи татар...
— Так точно. — Ему, видать, странно показалось, что кто-то сомневается в доблести Марьи Моревны. — Было три тысячи.
Иван решил оставить этот разговор. Пожалуй, тут его никто не поймет. Под такой стражей он чувствовал себя уютней, нежели в татарском окружении: эти, по крайности, не подымают его на копья. Он старательно отводил глаза от трупов, но великие усилья нужны, чтоб не глядеть, на что идут некоторые лучники, дабы вызволить свои стрелы.
Гораздо более приятное зрелище представлял собою военный лагерь из белых полотняных шатров. Но необычным было его местоположение. Гвардии капитан Акимов, выказав изрядное упорство, сумел-таки втолковать ему кое-что о правилах ведения войны, о фураже, провианте, диспозиции войска и обозов на марше. Нудное ученье: Иван предпочитал описания витязей в сверкающих доспехах да гордых скакунов, что ржут, прядают ушами, трясут гривою, не думая о том, кто чешет ее и холит, и никогда никого не лягают и не кусают, разве врагов. Мало что засело в голове у него из той науки, но одно усвоил он крепко: лагерь и поле битвы должны отстоять далеко друг от друга, с тем чтобы вражий дозор ненароком не прорвался к нему и не оставил войско без продовольствия, свежих коней и ночлега. А белые шатры с золочеными наконечниками, гордо выставленные на самом краю поля были знаком либо неосмотрительности и незнания правил войны (хотя очи его лицезрели обратное), либо надменного презренья к сим правилам и уверенности в собственном превосходстве (тоже едва ли, ведь лагерь вдвое меньше татарского бока), либо такой предусмотрительности со стороны Марьи Моревны в подготовке своих баталий, что ни о каких вражьих дозорах и речи быть не могло.
Судя по тому, что сталось с татарским войском, именно в третьем и состояла истинная причина.
Ивана подвели к шатру поболе и покраше остальных, и покамест капитан ходил докладывать, царевич порядком оробел. Бахромчатые украшенья шатра сияли золотом, флаг из чистейшего шелка трепетал свежими красками, будто волны Окиян-моря.
Вышел из шатра челядинец с золотым кубком, подал Ивану-царевичу напиться, в кубке том не кумыс, не квас, а пиво золотистое, какое, верно, еще варяги, предки его, на застольях своих пивали. Ничто, как пиво, не утоляет жажды, не снимает усталости. И подивился Иван тому, что выполнили его желанье невысказанное. Поднял он кубок и, обращаясь к шатру, провозгласил:
— Твое здоровье, Марья Моревна, Прекраснейшая из Царевен всея Руси! — А после поднес кубок к губам, залпом осушил его и вернул слуге.
Из шатра послышался смех, удар в ладоши, и Марья Моревна предстала ему во всей своей красе.
Иван враз дышать позабыл, кровь бросилась из сердца прямо в голову, загрохотала в висках бесовскими барабанами. Ежели и подпал он под колдовские чары, то не было никакой охоты от них освобождаться. Марья Моревна улыбалась ему, стражники смешливо переглядывались, но не до обид было теперь Ивану-царевичу.
То, что сказывали ему про Марью Моревну, и рядом с правдою не стояло.
Она, без сомненья, Прекраснейшая из Царевен всея Руси, но нет таких слов ни в одном языке, что могли б воспеть красу ее. Она как драгоценная икона из серебра и злата, алмазов и сапфиров. Нет, скорей как небо и снега матушки-Руси. Коса, которую во время битвы, наверное, прячет она под шелом, теперь выпущена и покоится на вороненой стали доспехов, сверкая золотом полуденного солнца. Девичья кожа не обветрилась в ратных делах, лишь чуть позолотило ее солнце своим свежим румянцем. Очи вместили всю глубь синего моря, и горят в них искорки снегов российских. И хоть высока она и статна и поступь у ней горделивая, царская, а улыбнется — и тает величье это перед теплом желанной и любимой женщины.