Когда мама прочла это письмо, до начала войны оставалось менее двух суток. В пятницу, двадцатого июня 1941 года, тетя Леля сказала маме:
– Ну и заживем мы этим летом! Такая дешевизна на базаре…
И хотя война стояла на пороге, мама радовалась вместе с сестрой. Радость эта продолжалась недолго. Воскресным утром шесть человек в маленькой квартире тети Лели мирно спали, когда уже бомбили Киев.
Когда стали бомбить и нас – я не помню. Наверно, через неделю.
Что мне помнится из того времени? Когда завыли первые сирены в Рыльске, мы упали на пол в комнате с распахнутым окном и кто-то из нас, кажется, тетя Леля, накрыла фанерой Горика, а кто-то полез под обеденный стол. А Татка лежала в мягкой пахучей траве у забора чужого дома, не добежав до нас, лежала, смотрела в небо и плакала. Каждая бомба, летящая вниз, казалось, летит прямо на нее. Ей было 14 лет.
Я долго, очень долго помнила запах свежевырытой земли, когда мы, семь человек – мама, Вовка, бабушка, тетя Леля, Горик, Татка и я, – стояли в щели, выкопанной Гурьяном Тихоновичем в конце сада специально для нас с разрешения хозяйки дома. Именно щели – мы стояли затылок в затылок. И я потеряла связь с мамой, а была только сырая, смертью пахнущая земля.
Помню первые похороны. Мы столпились у раскрытого окна. Процессии не было видно, все закрывала Покровская церковь наискосок от дома, но была слышна музыка, играл духовой оркестр.
Я так была потрясена словами тети Лели («бомба попала в дом на улице Ленина, убило сразу троих»), что не видела ничего – ощущала только зеленый воздух, солнце и слышала протяжный звук: бумс-бумс. Что было потом, после первой бомбежки? Стук метронома, гул сирен, мама перестала спать; лежа на боку, выставив ухо из-под одеяла, она всю ночь сторожила…
Лето пропало. Уже не до прогулок по двору и долгих разговоров с Гориком, я не играла во врача, мы не ходили на речку… Мама приносила из военкомата папины письма, деньги, полученные по аттестату, и, конечно, новости. Они становились все более тревожными. А папа писал:
5 июля, вечер. 1941 г. Дорогая Вера, перед отъездом из Уральска написал тебе, а по дороге послал телеграмму из Москвы в Рыльск. В Ленинград приехал в ночь на 3-е. Не мог тебе сразу написать отсюда, ибо сразу же начал улаживать наиболее больной вопрос – отправки бабушки.
Отправки бабушки куда? В Рыльск, конечно. Город маленький, в глубине России. Значит, бомбить не будут. Но… нас начали бомбить раньше, чем Ленинград.
По улицам со стороны слободки и Крупецкого шляха шли бесконечные толпы людей, с узлами, перекинутыми через плечо, некоторые толкали перед собой тележки, гнали скот.
– Беженцы, – говорила тетя Леля.
А потом город опустел, больше уже никто не шел мимо.
Ночью меня разбудили, в комнате было странно светло, за окном полыхал пожар. Мама спешно одевала меня: на вельветовое коричневое платье с розовым крепдешиновым воротничком (подарок к моему семилетию) натянула матроску, поверх – кофточку, потом шубу. Шуба с трудом одевалась, мама нервничала, торопилась: «Вытягивай рукава». Мы, трое взрослых и четверо детей, стояли в маленькой комнатке у окна, выходящего во двор. Прямо за садом Зои Тихоновны горело здание НКВД. Большое четырехэтажное здание, незаметное и невыразительное. Тетя Леля говорила, что могут полопаться стекла, и мы приготовились выскочить из дома. Бабушка держала в руках альбом с фотографиями. Страшно полыхал этот страшный дом, и тетя Леля говорила, что, возможно, наши жгут бумаги. И я вспомнила про Константина Герасимовича. В этот дом его в марте 1938-го пригласили зайти, и оттуда он так и не вышел. Глядя на пожар, мы гадали: кто поджег – неужели диверсанты?
Утром приходила какая-то незнакомая толстая баба и, не поднимаясь, только приоткрыв наше парадное, стоя внизу лестницы, громким басом говорила: «Помирать – так вместе» и «На миру и смерть красна».
После этого Гурьян Тихонович забил досками крест-накрест дверь, выходящую на улицу, и мы перешли в подвал большого кирпичного дома, стоявшего на углу, где собрались все жители нашей улицы.
В яркий осенний день мама, схватив меня за руку, выскочила из того подвала, и мы побежали по городу в военкомат. Маму гнали страх и надежда получить от папы письмо. Ее постоянное колебание – эвакуироваться или нет, бросать мать и тетю Лелю с детьми или нет, бросать семью дяди Славы или нет, и если всех бросить, то выдержит ли она дорогу с двумя детьми, одному из которых только что исполнилось три года, – окончилось. Она была готова бежать, бежать без оглядки.