И вот мы с батюшкой спускаемся по старой улице, покрытой рытвинами, заваленной навозом; луна озаряет нас дивным своим светом. Мы поем с самым веселым видом; впрочем, мы напускаем на себя веселье, чтобы самих себя приободрить: думаем мы о матери — ведь она будет так недовольна, когда узнает, что я отправляюсь в поход волонтером, а еще больше — что я помолвлен с еретичкой. И поем-то мы лишь для того, чтобы чувствовать себя увереннее. Но шагах в ста от нашей лачуги всякое желание петь у нас пропало, и мы остановились: мы увидели мать. Она была в своей обычной юбке из серого холста, в большом чепце, завязанном на затылке; волосы у нее свисали прядями, худые руки торчали из коротких, по локоть, рукавов кофты. Она сидела на приступке у дверей нашей ветхой хижины, обхватив руками колени, прижавшись к ним подбородком; она издали сверлила нас взглядом, глаза ее блестели, и мы поняли: она уже знает обо всем, что произошло.
Такого ужаса я в жизни еще не испытывал. И я бы повернул вспять, если б батюшка не сказал:
— Пойдем, Мишель!
И я увидел, что на этот раз он не испытывает страха. Итак, мы приближались к хижине, и, когда оставалось до нее шагов двадцать, мать вдруг бросилась на меня с пронзительным воплем, — да простит мне бог эти слова, так вопят, вероятно, дикари. Она вцепилась мне в шею руками, чуть не повалила на землю, и, если б я рывком не развел ее руки, она бы меня задушила. Тогда она ударила меня ногой и закричала:
— Задумал убить Никола! Убить своего брата! Что ж, убивай, проклятый кальвинист!
И она все пыталась укусить меня. Вопль ее раздавался по всей деревне; люди выбегали из домов, переполох поднялся невероятный.
Отец схватил ее обеими руками сзади за кофту, стараясь оттащить от меня, но, почувствовав это, она вдруг в исступлении бросилась на него, обзывая якобинцем, и, если б не силач угольщик Гановр и пять-шесть соседей, она бы, пожалуй, выцарапала ему глаза.
Наконец соседи оттащили ее к нашей хижине, она отбивалась, как дикий зверь, и кричала с издевкой:
— Ах, вот он, примерный сынок! Сменял отца и мать на кальвинистку. Но тебе ее не видать, мерзкий вероотступник! Не видать! Никола зарубит тебя! И я стану заказывать обедни, чтобы он тебя зарубил… Прочь, прочь, я проклинаю тебя!
Ее уже затолкнули в дом, но крики ее все еще разносились по деревне.
Мы с отцом без кровинки в лице так и остались стоять посреди улицы. Когда двери в хижину заперли, он сказал:
— Она сошла с ума! Пойдем отсюда, Мишель. Если мы войдем, она, пожалуй, нас прикончит. Господи, господи, какой же я неудачник! В чем мое прегрешение, за что мне выпала такая горькая доля!
И мы вернулись к «Трем голубям». В харчевне еще светилась лампа. Крестный Жан мирно сидел в кресле и рассказывал жене и Николь об удачном нынешнем дне. Когда мы вошли и он увидел, что шея у меня залита кровью, а отцовский камзол разорван, когда узнал обо всем, что сейчас произошло, он воскликнул:
— Бедный Жан-Пьер, да быть этого не может! Мы бы ее тотчас же в острог упрятали, не будь она твоей женой. Все это проделки неприсягнувшего попа из Генридорфа. Да, пора кончать с попами, самая пора!
Он добавил, что придется отцу ее оставить, пусть себе живет совсем одна, а отец станет работать у него в сарае, ночевать же будет в харчевне. Но не так-то просто было все уладить: отец хотел жить у себя в хижине, вместе с матерью. Многолетняя привычка, а также и порядочность мешали ему жить врозь с женою, — несмотря на все тяжкие невзгоды, лучше жить вместе. Тех, кто живет врозь, осуждают порядочные люди, а страдают от этого дети.
Ту ночь мы провели в харчевне, а на другой день рано утром батюшка отправился к нам в лачугу за моим сундучком. Он уложил в него все мои пожитки и принес также мое ружье, ранец солдата национальной гвардии, патронную сумку и все прочее. Мать, несмотря на все уговоры добрейшего моего отца, не пожелала меня увидеть.
И я отправился в путь, не повидав матери, унося с собой ее проклятье, зная, что она хочет моей смерти. Я этого не заслужил, и мне было очень тяжело.
Дядюшка Жан рассказывал мне потом, что мать не любила меня потому, что я был похож на ее свекровь Урсулу Бастьен, которую она терпеть не могла всю жизнь, и что невестки и свекрови всегда терпеть друг друга не могут. Что ж, может быть! Но так горько, когда тебя терпеть не могут те, кого ты любишь и кому изо всех сил стараешься угодить, — да, великое это горе!