Дворянин-интеллигент, зараженный «европеизмом», не был способен к деятельности воспитателя-наставника, повседневного труженика. Он «возлагал управление своим хозяйством на крепостного приказчика или выписанного из-за границы управляющего, обыкновенно немца... Практические интересы не привязывали его к родной почве, он всегда старался стать своим среди чужих, и только становился чужим между своими, был каким-то приемышем Европы. В Европе в нем видели переодетого по-европейски татарина, а в глазах своих он казался родившимся в России французом»[34]. Зияющая пропасть отделяла господствующее сословие от податного; слишком различны были их интересы. «Иностранцы дома, иностранцы в чужих краях, праздные зрители, испорченные для России западными предрассудками, для Запада - русскими привычками, они представляли какую-то умную ненужность и терялись в искусственной жизни, в чувственных наслаждениях и нестерпимом эгоизме»[35] и, разумеется, не могли влиять на умонастроение крестьянского мира, который был им чужд, непонятен и враждебен. Еще в меньшей степени мог это сделать дворянин-обыватель, стоящий во всех отношениях ниже своих подчиненных. Посредником между господствующим и податным сословиями являлось духовенство, оправдывающее авторитетом церкви существующий порядок вещей. Духовная иерархия стремилась убедить светскую власть, что выполнение охранительной миссии требует основательного и разностороннего образования. Духовная школа начиняла своих воспитанников разнообразными сведениями, не считаясь с их склонностями. Педагогика этого мира не знала, что такое интерес ребенка, подростка или юноши к предмету. Ученики должны были просто впитать в себя знания, усвоить мысли наставника, не подвергая их анализу, выработать навыки. В противном случае, сословие уделяло им самое ничтожное место, обрекая на вечное дьячество, или выбрасывало вон, не заботясь об их будущем. Эта жестокость школы, естественного отбора вполне объяснима: ведь сословие стремилось доказать, что оно умеет учить и воспитывать.
Указом 1808 года было предписано зачислять в духовно-училищное ведомство всех детей духовенства с восьмилетнего возраста, и дети эти, по меткому выражению Помяловского, становились «духовными кантонистами» , для которых не было иного пути, кроме бурсацкой казармы. Еще ранее этого предписания, в конце восемнадцатого века, было приказано всем церковнослужителям независимо от возраста и детям духовенства пройти школьный курс. Бородатые причетники и дети должны были сесть за скамьи для познания наук. Правда, великовозрастные очень скоро возвращались в родные места, попадая под закон о великовозрастии, который ввели церковные власти, убедившись, что ученики, обремененные семьями и детьми, насильно загнанные в училища, плохо ладят с наукой. Они могли оставаться в бурсе до скончания живота своего и не окончить ее. Еще в 1721 году предписывалось не производить в священники поповских и дьяконских детей, если они не обучались в училище, хотя бы и имели наследственные места, и отдавать предпочтение детям дьячков и пономарей, если те обучались в школе архиерейского дома. Таким образом, церковные должности были закрыты для лиц, не получивших училищного образования. Каждый бурсак, вкушая горькую премудрость школы, понимал, что вся его дальнейшая судьба зависит от учебных успехов. Ясно, какое значение приобретали знание и труд в сознании воспитанников школы. Знания были единственным средством существования, путем к получению места. В XVIII веке это не было еще так обнажено потому, что немногие из воспитанников доходили до третьего класса семинарии, стремясь воспользоваться порядком наследственности мест, но начиная с первых лет XIX столетия окончившему семинарский курс гарантировалось место священника. Правда, свободы выбора здесь не было. Бурсак должен был жениться на закрепленной невесте, вместе с приходом он получал богоданную супругу, которой досталось в наследство от отца место - главная, а подчас единственная часть ее приданого. Ей надо было удержать за собой доход с отцовского места, а бурсаку - скорее получить приход, чтобы не умереть с голоду. В этой экономической сделке было много смешного и много трагического, о чем так красноречиво рассказал Помяловский. Дикий порядок наследственности мест просуществовал вплоть до второй половины XIX века.