Проявить пришлось почти сразу. Человек, пригласивший его, оказался местным батюшкой, к тому же смертельно больным. Михаил и оглянуться не успел, как веселый человек, еще вчера представившийся ему однокурсником матери, живо интересовавшийся подробностями их жизни и отчего-то показавшийся смутно знакомым, стал угасать на глазах и в считаные недели оказался прикованным к кровати. Теперь Михаилу почему-то казалось, что отец Федор накликал на себя эту болезнь для того, чтобы помочь ему, Мише. Будто предвидел, что, надев рясу и попробовав помочь людям, тот обретет искупление и простит себя за былую скупость души.
Михаил душу изливать не привык, если с кем и откровенничал в последние годы, так только с подушкой. Но теперь он знает: священнику можно многое рассказать. Ведь ему же рассказывали, и он слушал, и не бездействовал, а помогал. Может, и ему помогут… Если не делом (какие уж тут дела в двух шагах от смерти!), так мудрым словом.
И Миша, посмотрев на кровать, с которой следили за ним тревожные, беспокойные и ставшие такими родными глаза, заговорил. Казалось бы, простая история: влюбился, женился, изменил, развелся. Сплошь и рядом такие случаются… Такие, да не совсем. В каждой есть что-то свое, особенное, личное, неповторимое. Вот и он рассказывал так, будто ничего подобного никогда ни с кем не случалось. Рассказывал и одновременно удивлялся: его эмоциональность и проникновенность, казалось, ничуть не занимали больного. Тот слушал как-то отстраненно, словно Миша читал вслух какой-нибудь малозанимательный роман. Обычно отец Федор не сводил глаз с собеседника, старался если не кивнуть головой (лежа — тяжело и неудобно), то хотя бы прикрыть веки в знак внимания к говорящему или одобрения услышанному. Теперь же больной смотрел в потолок, отвлеченно теребил простыню, жевал тонкие губы и нетерпеливо поглядывал на Михаила, словно ожидал от него чего-то большего, чем рассказ о былой любви.
Несколько раз за время «исповеди» он все же оживлялся. Михаил заметил, что всякий раз, когда он упоминал о добром отношении своей бывшей жены к свекрови, отец Федор счастливо улыбался и поддакивал:
— Хорошая женщина.
Такая реакция была вполне уместна. Михаил и сам бы обрадовался, если бы услышал, что кто-то заботился о не чужом для него человеке. Хотя радость отца Федора за женщину, с которой он когда-то учился в институте, казалась чрезмерной, анализировать реакции другого человека взволнованный Миша был не способен. «Не слушает, ну и ладно. Интересуется странными вещами («А что говорила мама?» «А знала ли мама?» «А как вела себя мама?») — пускай!»
Михаил начал говорить и теперь находился во власти собственных чувств. Прошлое завладело его мыслями. Он будто заново проживал историю своих отношений с Аней: то счастливо смеялся, вспоминая первые перебранки во время занятий:
— Я говорил ей, что Маруся должна быть нежной, трепетной, воздушной. Легкой, кстати, не только в переносном смысле, но и в прямом: чахоточная ведь. А она, представляете, батюшка, поначалу изображала какой-то нелепый напор и вместо стыдливого, растерянного шепота почти кричала мне в ухо: «Я люблю вас, доктор»[5]. Ой, а эти наши вылазки в усадьбы, — взгляд Михаила делался мечтательным, — никогда после я не придумывал ничего более замечательного. Столько красивых идей воплотил в своих сериалах, такое количество сюжетных поворотов подсказал сценаристам, но ни один из них никогда не воодушевлял меня так же, как те нелепые сценки, что мы с ней взахлеб разыгрывали на садовых аллеях, переписывая на свой лад произведения классиков. А институтская картошка! — Он удивленно усмехался, будто сам не верил тому, что говорил. — Это же надо: называть праздником отварную мороженую картошку со вкусом воды и запахом гари! Уму непостижимо, правда? А с другой стороны, я бы любую фуа-гра с легкостью променял на ощущение того забытого вкуса. Знаете, что это был за вкус? Думаете, того, что я сказал? Воды и гари? Нет, мой дорогой, нет. Ошибаетесь: вкус счастья. Столько воды утекло с тех пор…
То грустил:
— Каким же ослом надо быть, чтобы потерять все это. Помните, как у Шекспира: «… Но ты, благих небес осыпанный дарами, беречь бы должен был те чудные дары…»