Я был озадачен и мучительно пытался представить себе людей, поющих в небесах, ангелами на ее картинках.
Прижав меня к себе, бабушка продолжала:
— Дяде Чарли не встретилась в жизни хорошая женщина, вот в чем беда. Вам бы только ла-ла-ла, молокососы, а по счетам нужно платить!
Так ничего и не поняв, я сдался и обиделся на бабушку. Я прекрасно знал — она не давала мне об этом забыть, — что я был ей в тягость, хотя, конечно, она и целовала меня, и всячески суетилась возле, когда меня собирали в церковь или я делал что-то приятное для нее, например, вытирал пыль без ее просьбы или помогал найти наперсток, который она без конца теряла. (Да, она постоянно что-то теряла, и это заставляло отца глубоко вздыхать и качать головой.) Вообще-то я был послушным ребенком, во всяком случае, я очень старался, но порою бывал невыносим. Теперь-то я понимаю, что оправдывал присутствие бабушки в нашем доме. Она была слишком старой и бедной, чтобы жить одной, но не могла допустить, чтобы ее считали обузой. Взяв на себя заботу обо мне, она давала возможность маме преподавать в школе, а отцу проводить в полях целые дни. Но я хорошо знаю, что выводил ее из себя, и случалось порою — особенно когда родители уезжали из дома по вечерам, — я досаждал ей как только мог.
Я ненавидел те вечера, когда родители оставляли меня, а сами уезжали на собрания фермеров, если мы жили дома, или на певческие праздники, если мы бывали в Ремсене. Я знал, что, конечно, со мной ничего не случится — я умел даже немножко отвлечь себя, — но ночь за окнами большого старого дома в Ремсене была темнее, чем обычно, и ни родителей, ни бабушки не было рядом, и их нельзя было позвать, и они не могли прийти сверху или из уютной, залитой мягким светом гостиной. Мельница, которую я так любил днем, после наступления темноты из окна кухни дядюшки Эда казалась зловещей, и чудилось, что она надвинулась на дом, закрывая, словно необъятный надгробный камень, свет звезд. Часы на кухонной стене торжественно отбивали секунды: ток… ток… ток… и тишина была такой глубокой, что в кухню доносился даже торопливый, беспокойный бег часов из гостиной — тик-тик, тик-тик. Серые тени подсолнухов из дальнего конца сада смотрели на меня как привидения, а кузница за дорогой чернела пятном на фоне сгустившейся темноты, и сорные травы вокруг нее, казалось, шушукались друг с другом, слушая шум речки, а кузница превращалась в жуткое место, словно там жила баба-яга.
Пока родители одевались, я скулил, слонялся по дому, хныкал, цеплялся за белые фарфоровые ручки дверей.
— Почему мне нельзя ехать с вами? — спрашивал я.
Мама, напряженно глядя в зеркало, подводила карандашом брови. Она была довольно толстая, на мне казалась поразительно красивой. У нее были темно-рыжие волосы.
— Поедешь, когда подрастешь, — отвечал отец; стоя за спиной мамы и вытянув подбородок, он сосредоточенно завязывал галстук. В ванной во весь голос пела бабушка. Она и правда пищит, думал я со злорадством. Как цыпленок. Наконец поняв, что у меня ничего не выйдет, я притворялся, что мне гораздо приятней поесть домашнего печенья тетушки Кейт и послушать истории дядюшки Эда, все же дуясь, чтобы показать, что обиды я не забуду, провожал родителей до двери, не спуская глаз с их довольных лиц и слушая с негодованием, как они громко и радостно прощаются с тетей и дядями. Они уже спускались по деревянным ступеням прохода между домом и большой темной мельницей, здоровались с родственниками, которые приезжали за ними в автомобиле. В машине зажигался свет, дверцы распахивались, и в квадратном островке света я мог видеть, как мои кузены и кузины, взрослые и те, что были лишь чуть-чуть меня постарше, теснились, усаживаясь друг другу на колени. Проход между мельницей и домом наполнялся, как лужа водой, смехом и криками. «Убирай локти, — временами прорывался заботливый и терпеливый голос отца. — Все в порядке, мама. Не суетитесь». Наконец дверцы автомобиля захлопывались, и он, пыхтя и светя фарами, проезжал мимо мельницы, накренясь, словно карета, огибал сад, затем, снова накренясь и брызнув задними фонарями, словно двумя спелыми гранатами, выезжал на дорогу, скользнув светом по деревьям. Когда красные огоньки исчезали из виду, я, стараясь не плакать, поворачивался к дядюшке Эду, и он поднимал меня и нес на своих плечах, словно мешок с мукой, в кухню.