— А ты сама видела ангела? — спросил я ее однажды. Раз существуют змеи, почему бы не быть ангелам?
— Трудно сказать, — отвечала она.
Я задумался.
— А папа видел?
— Сомневаюсь, — сказала бабушка и сжала губы, чтобы не рассмеяться.
Уверовав в сказки бабушки, не говоря уже об историях дядюшки Эда, я решил, что в мире есть что-то, недоступное глазу, или, вернее, есть как бы два мира, и Ремсен, словно долина, где Иаков увидел во сне ведущую в небо лестницу, и был в моем сознании тем местом, где эти два мира встречаются. Возможно, и моя семья имела какое-то своеобразное, ремсеновское, светлое восприятие мира, которое заставляло родственников и друзей собираться, чтобы петь гимны в «Капел Укка» в ясные воскресные утра; а может быть, это впечатление рождалось просто потому, что здесь говорили по-валлийски. Только время в Ремсене как бы остановилось или по крайней мере замедлило свой бег. У нас в Батавии кузницы не было. Мистер Калвер, который подковывал лошадей моего отца, наезжал с инструментами на грузовичке. А мельница, где отец молол свое зерно, походила на фабрику — фургоны стояли на обочине дороги вереницей, и внутри мельницы, когда бы туда ни заглянуть, были тучи белой пыли, возле огромных железных машин сновали мужчины в защитных очках. В Ремсене мой дядюшка Эд, работая на старомодной мельнице, надевал костюм. Костюм был пепельно-серым от мучной пыли, помятым, но это был костюм. (Дядюшка Чарли работал в полосатом комбинезоне.) Механизмы на мельнице дядюшки Эда были почти все деревянные, они басовито жужжали, и изредка это жужжанье прерывалось глухими ударами.
Иногда я оставался в Ремсене с тетушкой Кейт и дядями на целую ночь. Это бывало, когда вместе с другими молодыми родственниками мои родители уезжали «петь». В окрестностях Ремсена всегда где-нибудь пели. Существовала даже поговорка: «Где трое валлийцев, там и хор». В те дни почти так и было. Куда бы ни ехали мои родители, они всегда пели, протяжно и стройно; и всякий раз, когда собирались родственники, они тоже пели, и чем больше было людей, тем больше звучало голосов.
Я всегда очень волновался, когда родители начинали одеваться, собираясь ехать на певческий праздник, сладкими голосами они уговаривали меня вести себя хорошо с тетей и дядями. Бабушка, если она была здесь, начинала требовать, чтобы ее взяли тоже. Хотя ей было около восьмидесяти, голос у нее, по ее словам, звучал «как у птички». И праздник песни без нее будет совсем не то. Дядя Чарли обычно качал головой, выказывая неодобрение суете, хотя все говорили, что, когда он был моложе, у него был прекрасный тенор, и в те времена, говорили они, даже если б ему посулили весь чай Китая, он не пропустил бы ни одного праздника «Эйстеддфод»[20] или «Симанфа Гану»— поистине огромного певческого съезда, на который собирались сотни и сотни валлийцев. Дядя Чарли краснел, словно девушка, когда вспоминали о его былой певческой славе.
— Да, старый стал, — бормотал он.
— Гордыня, — заявляла бабушка, — греховная гордыня!
Она была женщиной с трудным характером; огненнорыжая в молодости. Но при всей своей суровости дядю Чарли любила как никого другого — самый младший из братьев ее мужа, он был почти мальчиком, когда она впервые вошла в их дом, и с ним всю его жизнь никто не считался.
— Это голос погубил его, — сказала она как-то моей маме на кухне, вытирая тарелки, которые мыла мама. — Он сбил его с толку.
Меня, ребенка, это выражение озадачило, хотя мама печально кивнула, видимо понимая, в чем дело. Позже, когда бабушка сидела за штопкой в нашей спальне — больше моей спальне, чем ее, заявляла она, когда на нее «находило», — еще одно озадачивавшее меня заявление, — я попытался заставить ее объяснить мне это.
— Ба-а, — спросил я, — как это голос дяди Чарли «сбил его с толку»?
— Тише, тише, — сказала она. Это был ее постоянный ответ на мои «трудные вопросы», и я уже знал, как вести себя дальше. Я сидел, выжидая, смотрел, как она штопает, чем действовал ей на нервы. — Ну ладно, — наконец, сказала бабушка, откусывая нитку. Осмотрела ее конец, повертела между пальцами, скрутила, чтобы просунуть в ушко иголки. — Все хорошо в меру, — сказала она, — и пение тоже. Иначе человек парит в небесах и может вообще подумать, что жить на этой благословенной земле — и значит петь в хоре, а когда он спускается на землю, его постигает ужасное разочарование.