Прежде она была убеждена, что образ, созданный художником, ничем на нее не похож (неожиданный просчет мастера или свидетельство вредного воздействия на сознание его образа жизни?), но постепенно ее суждение стало меняться, она начала внимательнее присматриваться к портрету, когда у него бывали закрыты глаза. Ее немного пугали синеватые тени на висках: значит, она далеко не бессмертна. Многое доставляло ей удовольствие, но она стала замечать едва приметные тревожные симптомы жестокости, тщеславия и скаредности. Словом, ей стало казаться, что портрет точен, и в груди у нее что-то защекотало, словно там трепыхались мотыльки.
Еще хуже было, когда картина не спала. Самодовольная, как кошка, она наблюдала за Принцессой или говорила ей такие вещи, о которых Принцесса не могла бы и помыслить; то есть вещи, в которых она не призналась бы себе даже во сне. Она умела так произнести фразу, что у Принцессы холодело сердце. Самое невинное ее замечание: «Значит, у тебя все же есть свои маленькие хитрости?», произнесенное голосом, точь-в-точь (так казалось Принцессе) ее собственным, с постоянно звучащими в нем ироническими нотками, могло выбить ее из колеи на целую неделю. Чувство, которое Принцесса мучительно переживала в такие минуты, было настолько смутным и сложным, что она едва ли понимала, что с ней происходит; оставалось только лечь в постель и плакать. Шкатулка наговорила ей всякого мучительного вздора, из чего следовало — это Принцесса понимала, — что сама она, при всех ее аристократических манерах, — глупая, нудная, в сущности просто пустышка. Хотя она выглядела молодой, но избитые фразы, которыми шкатулка ее донимала — ее же собственные фразы, ее способ донимать окружающих, — убеждали ее в том, что в ней все уже старо и что красиво расписанная шкатулка могла бы с равным успехом послужить ей гробом. В то же время шкатулка говорила правду, бесспорную правду, хотя и чудовищно обидную. Портрет ненавидел ее, в этом вся суть. Она ненавидела себя. И нуждалась в словах утешения, в участии какого-нибудь любящего чародея, который преобразил бы ее, вернул бы ей простодушие ребенка, — но кто мог полюбить ее? А если кто-нибудь и полюбил бы — Принц, например, — может ли умная женщина отдать свое сердце такому глупцу? В ее окружении найдется немало мужчин, которые не поскупятся на лестные слова и перед которыми она могла бы искусно разыгрывать роль Доброй Принцессы, — но от этого она возненавидела бы себя еще сильнее. Однако не было человека, способного заглушить голос правдолюбивой шкатулки. Даже когда портрет молчал, как притаившийся зверь, как убийца, выжидающий подходящий момент, Принцессе казалось, что вся ее просторная, с высоким потолком комната пропитана его клокочущей ненавистью. Портрет ненавидел ее; и если бы все сводилось к этому, она погибла бы — не иначе.
Но у портрета было и другое свойство. Иногда он выражал свои чувства бездумно, забывая о ненависти и невольно откликаясь на тепло солнечных лучей, проникавших через окно, на музыку певчих птиц или на красоту пшеничного поля, спускавшегося к реке, к западу от дворца. И тогда она, Принцесса, испытывая на себе благотворное воздействие летнего тепла, стала снова замечать, впервые за много лет, как золотится созревающее пшеничное поле. И голос картины, теперь воздававший ей, сам того не сознавая, безмерную хвалу, был несомненно ее голосом, и в эти мгновения Принцесса радовалась, пусть даже недолго и неуверенно, как радуется ребенок, который вдруг, безо всякого повода получает чудесный подарок.
В этом чувстве была не одна только радость. Хотела этого Принцесса или нет, но оно заставило ее острее осознать контраст между тем, что она считала лучшей частью своего «я», и тем, что — она это знала — было в ней худшего. Например, гуляя однажды с усатым Принцем по саду, она обратила его внимание на алый цвет роз и вдруг с тревогой спросила себя, какое из ее чувств натуральнее: чувство естественной радости при виде такой красоты или инстинкт женщины, подсказывающий ей ловкий ход в их политической и романтической игре в approchement