Придя с канав вместе с Харитонушкой, который поселился у них в палатке и быстро подружился с Парфеном, — Володька сидел на постели и, держа на коленях гармонь, перебирал пальцами по ладам… Это была особенная песня, рожденная грустью и размышлением.
Он совсем не слушал, о чем болтают старики, сидя рядком на нарах, и думал о себе, о Галке, которая была единственным человеком, кто близок и дорог ему теперь.
Сбитый с толку событиями аварийной ночи, он с болью в душе возвращался в мыслях к недавнему прошлому, когда все в жизни у них было так светло…
По дороге в больницу он купил конфет и два носовых платка… В прихожей у лестницы на него надели белый халат, с тесемками на рукавах, и он, ступая на носках, пошел к седьмой палате…
Больная порывисто поднялась на локте, увидев его в дверях, но тут же легла опять и болезненная улыбка обнажила ее густые белые зубы. Еще недавно она была словно вся налитая, низенькая, с круглым, полнощеким лицом, с бойкими движениями и темными, плутоватыми глазами. Болезнь выпила ее лицо, ослабевшие исхудалые руки немощно лежали поверх одеяла; простой ворот полотняной рубашки с незавязанными тесемками открывал ее шею, — глубокая ямка у самой ключицы поразила Володьку…
Понуря голову, он сидел на табуретке и больше все молчал.
— Не огорчайся, — сказала она и, высвободив руку, положила ему на колено. — Я скоро выздоровлю… Мама приехала, навещает… Насте скажи, чтобы пришла… Я ведь целыми днями лежу — мне скучно.
— А ночью-то как?.. спишь ли? — спросил он.
— Нет… редко… и про вас, про всех думаю. — И тихо, едва расслышал он, сказала, не спуская с него взгляда, ласкового и благодарного: — А тебя все во сне вижу… чуть забудусь — и опять ты… Рубашка на тебе грязная… отдай постирать…
— Отдам.
— А там как у тебя?.. От других-то не отставай, Володь… а то мне стыдно будет… И самому хуже…
— Не обгонят, я работать умею, — отвечал он, чтобы ничем не огорчить больную.
На тумбочке все еще не увядала в стакане ветка китайских яблок, которую принес он Гале в первый раз.
— Ты не приноси ничего, у меня все есть… Только сам приходи… пораньше… а если задержит что — записку пришли… И книг не забудь… мне разрешили…
Прощаясь с ней, он видел, с каким тяжелым чувством остается она, как хочется ей уйти с ним вместе, — но боясь наскучить ему, не просит даже о том, чтобы посидел подольше…
Должно быть, сильнее Володьки была эта худенькая, измученная недугом Галка, если с такой улыбкой провожала его взглядом.
На перекрестке дорог, недалеко от палаток, нагнала его Настя Горохова с тетрадями под мышкой.
— Идем скорее, а то запоздаем, — сказала она, слегка толкнув его под руку. — У ней был?.. Ну что она?..
— Лежит… ногу-то гипсом залили…
— Ну-у?! Я все собираюсь сходить, да некогда. Бегом живу, прямо голова кругом, каждый вечер — занятия; мне ведь нагонять приходится. Такое трудное задают — беда!.. А завтра собрание… Ну, я как-нибудь между обедом и собранием вклинюсь…
Она шагала размашисто, поводя локтем, из-под зеленого платка выбивались черные густые волосы, лицо было озабоченное, но на щеках разлился румяный загар. На ней было новое платье — синее, с белым горошком, короткое осеннее пальто и городские туфли с новыми галошами.
Володька смотрел на нее с тайным недружелюбием: так велика была разница между этой здоровой Настькой и слабенькой, выпитой Галей, томившейся в больнице!.. Будь она здоровой, теперь бы тоже бежала с ним на курсы… потом — в кино.
Он уже представлял, как постепенно гаснут лампы в затихшем зале; в белом берете она сидит рядом, жмется к его плечу, шепчет что-то, и он чувствует, как Галины губы касаются его уха…
И он с упреком сказал Насте:
— Если бы захотела — нашла бы время сходить… она одна там… ей скучно… У Сережки тоже делов не меньше, а бывает… находит время…
Настя замолкла и отвернулась, чтоб он не видел, как больно стало ей. О двух посещениях она знала, о других оповестили ее досужие языки девушек; забегая вперед, девки уже шептались о Сережкиной измене, и как ни крепилась Настя, прогоняя от себя навязчивые, точно ядом отравленные мысли, как ни боролась с ними, — они овладели ею…