Старый Олейников отвернулся, молчал с минуту, но эта минута казалась каждому из них вечностью, потом, точно борясь с собой, он произнес примиренно:
— Да-а… Оступиться просто, да вставать трудно… а я уж старик, — начал было он, обращаясь к дочери. — Тебе бы…
— …Я сама знаю, что мне надо делать, — прервала Мария, не поняв, о чем он хотел сказать. И бросилась из сарая вон…
Старики — придавленные, растерянные — остались одни, и, как-то не о чем стало им, прожившим вместе и дружно тридцать пять лет, говорить друг с другом. Молча брела за ним старуха, когда шла садом домой.
Вечером Мария вернулась поздно и прямо прошла в свою комнату. Ни в этот вечер, ни утром, когда завтракали все порознь, никто не нашел таких слов, чтоб хоть немного смягчить отчужденность.
Молочно-розоватой пеной окутались вишневые сады, цвела и старая черемуха у покосившегося плетня. Мохнатые ветви цеплялись за волосы и плечи, но Мария, не замечая их, медленно шла тропой.
За садовой калиткой начинались гумна, за ними — густая березовая роща, где столько раз встречались с Михаилом…
Сегодня в роще она бродила одна, точно прощаясь с любимыми родными местами… Вот здесь, под светлым на опушке кленом, сидели они, мечтая о будущем, и были счастливы оба… О, как давно все это было! И в то же время так памятно, близко, ощутимо до боли, будто происходило вчера…
Где-то вблизи, на конце улицы, молодые голоса запели песню, прозвучавшую в сердце, как напоминанье о далеком:
Ноч-ка е-ще не на-ста-ла.
Бу-ду я ми-ло-го ждать…
Мария слушала эту тягучую знакомую песню, полную грусти и ожидания, и тоска все прибывала. Здесь, в этом огромном мире — беспокойном и непонятном — не было теперь ни одной близкой, родной души, а весна, пришедшая не для нее, еще более усиливала горькое чувство одиночества.
Сломив березовую ветку, она бесцельно шла краем рощи, и ей казалось, что ветер, перебирая по листочку, сдувает с деревьев пыль, что под большим камнем на луговине непременно кто-нибудь схоронен, хотя ни от кого она об этом не слыхала. Вынырнув из кустов, босой, в черной рубахе, бежал от мельницы мальчишка, и ей почудилось, что там произошло какое-то несчастье.
«Как странно устроена жизнь: родиться, отведать счастья, а потом умереть… стоило ли для того родиться?.. Так было здесь, до меня, так будет и после… Так же будут расти хлеба, цвести сады, шуметь березовая роща, и солнце, такое же, как нынче, взойдет опять», — думала она с тоскою.
Подгоняемая настойчивой, неотвязной мыслью, она приблизилась к берегу и тут, у крутого обрыва, поросшего кустами, остановилась.
Берег почти отвесно падал к воде. Река текла тихо, огибая рощу, но сюда доносился оглушительный водопадный шум с плотины. И вдруг в этом гулком шуме Мария услышала собственный голос: «Так лучше… да и некому будет жалеть…» В мутном забытьи она еще ближе подошла к обрыву, подмываемому водой, — он не испугал ее, — и ждала, что вот сейчас ей надо сделать последний шаг, земля обвалится, рухнет, и — все на этом кончится!..
Зажмурясь, она уже почти висела над этой пропастью, нащупывая ногой неровный травянистый край обрыва, — и вдруг вскрикнула, услышав глухой всплеск воды и страшную тишину, наступившую вслед за этим. Мгновенно открыла глаза: неподалеку от нее, где обвалилась глыба земли, расходились по воде круги. Мария в испуге отпрянула от берега, представив себе свою гибель.
Поспешно уходя прочь, она не могла понять, как очутилась у обрыва и когда овладела ею мысль о смерти. Однако она не испытывала и радости, что жизнь давалась ей вторично.
Она возвращалась домой с единственной мыслью об отце, но и сама не знала, зачем он понадобился ей. Она не хотела сперва идти той же дорогой, которой уходила из дома, но, миновав первую избу, откуда смотрели на нее из окон, свернула опять на гумна.
Мать встретила ее у сарая, еще издали узнав по розовому платью, и по лицу хотела прочитать, что было на душе у дочери. И первое, что бросилось ей в глаза и поразило, — это был тупой, безразличный и какой-то отрешенный от всего взгляд.
— Где ты была? — с горьким томленьем и состраданьем сказала мать, кидаясь к ней обрадованно.