Статс-дамы выпроводили его. Берхгольц — проныра, любезник дамский — выведал у них и занёс в дневник, хранящийся тайно, предназначенный детям и внукам. Узнал и Горохов — глаза и уши светлейшего на левом берегу.
Доложил в тот же вечер.
— Государыня сердита — страсть. Ягужинский ушёл, словно побитый пёс.
Так и надо ему. Дошумелся! Хватило же наглости напиться, тревожить царицу…
— Потом куда делся?
— К голштинцу побежал. Отрезвел, верно, да струсил, теперь пороги учнёт обивать.
Зорок Горошек.
— Ходатаев ищет. Канючить будет. Добра наша матушка, а то бы… Сибирь заслужил паскудник. Ты примечай…
— Знамо, батя.
— Нам он паче вреден теперь. Ничего, шпагу выбьем у него. Завтра скажу государыне.
Адъютант усмехнулся понимающе, глянул на гравюру. Три шпаги схлестнулись. Лестница в некоем замке, высокий усатый кавалер, пятясь, отражает двух атакующих. Спины, пригнувшиеся коварно, перья на шляпах жирными рыжими мазками — типографщик переложил краски.
Секретов от Горошка нет — знает он, что написано латынью под этой схваткой. Изречение, которое князь сделал своим девизом, — отбиваясь, возвышается.
Нижний край гравюры, вправленной в рамку, подогнут — Варвара велела спрятать от посторонних глаз, урон для чести усмотрела в подписи боярская дочь. Герой дуэли поднимается над врагами, отступая. В резиденции князя Священной Римской империи подобает славить победы.
Но борьба длится…
Спать лёг поздно, приняв успокоительное. Очнулся до рассвета, в ужасе. Кругом гудело, грохотало, рушился дом. Вспомнил — первое апреля… Трезвонит княжеская церковь, гремит Троицкий собор. Волей царицы все храмы столичные бьют в набат.
— Чуть с постели не скинула, матушка, — ворчал Данилыч, ополаскивая лицо. — Просвещаешь нас, дикарей. Бух — и мы европейцы! Народ-то перебулгачила.
В Зимнем сюрприз этот у всех на устах — забава шаркунам, смех. Светлейшего натужное веселье, в угоду августейшей хозяйке, удручало. Полагается и ему аплодировать сему ночному дивертисменту. Нет, владычица, уволь!
— С Пашкой что делать будем?
Спросил с ходу. Отнял праздник у Екатерины, улыбка её, поначалу приветливая, охладевала.
— Мало спал, Александр? Ах, майн кинд! [70] Много спать нехорошо. Морген штунде [71]…
Утренний час золотой, известна пословица. Государь за правило взял. Трудов ради, не забавы…
— Тебе потешки… Я вовсе не спал, матушка. Распустила ты вожжи. При государе посмел бы разве…
Подтянула одеяло, села прямее. Показала на подушки — поправь, мол. Повинуясь жестам самодержицы, он налил в стаканы венгерского — ей и себе.
— Вы два петуха.
— Он и Апраксина обидел, пёс бешеный. Избавь нас, мать моя! Тебя, должно, не боится, вот и бросается на преданных слуг твоих.
Последнее задело, посуровела.
— Арестовать вели, — наступал князь. — Посадить на хлеб, на воду. И прочь из Питера.
Ответила со скукой в голосе — вызовет она Ягужинского, наказанье определит сама. В советах более не нуждается. Поблажки никто не получит.
Данилыч пригубил вино, стакан опустил со стуком. Екатерина тряслась от беззвучного смеха, полуприкрытая грудь колыхалась, выпирала из корсажа.
— Допей!
Как царь, бывало… Осушил покорно, единым духом. Царица смотрела ласково. Новое что-то в ней сегодня, конец траура, что ли?
Шторы не сменила, однако… Та же лиловая грусть осенила князя и в пятый день апреля, когда явился поздравить её величество с днём рождения. Одета была в чёрное, но траур менее строг, огни рубинов на груди, на запястьях, на пальцах. Вступали в спальню вереницей, каждого, выслушав, потчевала чаркой любимого венгерского. Потом учинила при закрытых дверях разбирательство.
Истцы жаловались сбивчиво, царица притопывала, торопила — извещена о скандале предовольно. Ягужинский был лишён угощенья и вид имел приговорённого. Приказала подойти поближе, ещё ближе и сильно щёлкнула по лбу:
— Проси прощенья!
Пробормотал, поклонился Апраксину, светлейшему — и снова щелчок, аккурат в то же место.
— Ещё! Говори!
И так несколько раз. Генерал-прокурор стонал, вскрикивал — поначалу притворно, затем от боли. Взмолился, прижал ладони ко лбу, пал на колени. В заключение, к досаде Данилыча, приказала мириться.