— Заступись, благодетель наш… Нет моей вины, нет. Меншиков, злодей, бесчестье сделал…
Прихожане опускались на колени, крестились. Кликуша подействовала сильнее, чем литания обиженного сановника. Дуновение ветра, впущенного служками, всколебало огоньки свечей, в наплывах света и тени оживали лики иконостаса, святая Екатерина, которой живописец придал черты царицы, будто обрела движение, ликовала, встречая явившегося. Ягужинский, должно быть, тоже увидел… Медленно выпрямился, глаза устремились в одну точку:
— Защити, Господи! Защити, государь! Меншиков шпагу хотел отнять, арестовать хотел… Ругал мерзко…
Люди затаили дыхание. Меншиков, всесильный губернатор, ближе всех у трона. Подобно выстрелу прозвучало имя. И тут спохватился протоиерей, запел славу Всевышнему, дабы заглушить непристойную речь. Грянул хор. Вельможа наклонился, поцеловал гроб и затих, судорожно царапая ногтями накладное серебро. Всенощная скоро окончилась, генерал-прокурор встал, мутным взглядом обвёл окружающих, размазал рукавом слёзы и вымолвил сокрушённо:
— Нет, не услышит…
Потрясённые расходились петербуржцы, холодный воздух освежал их, сгонял наваждение. Происшествие небывалое… А может, чем лукавый не шутит, — померещилось? Нет, вон Ягужинский, бредёт к пристани, да нетвёрд на ногах, шатается, хватил спиртного. Вестимо же — был не в себе… Но что у трезвого на уме…
— Трезвый посмел бы разве? Где там… На самого светлейшего взъелся.
— Ох, не к добру!
Языки развязывались.
— Большие дерутся, у малых кости трещат…
— Мы-то завсегда виновные.
Два месяца минуло с той ночи, как опочил царь. Множество горожан побывало в церкви Петра и Павла, что в санкт-петербургской крепости, и поток сей не иссяк, тянется из ближних улиц, дворянских, замощённых, каменных и из убогих слобод — Прядильной, Кузнечной, Бочарной, Матросской, Смоляной, Каретной. Ветераны битв, одолевшие под Петровым знаменем шведа, работные, построившие град Петра, жёны и вдовы… Прощаются с умершим, шепчут слова благодарности либо раскаяния, просят быть ходатаем за сирых и голодных, хотя не причислен монарх к сонму святых. Уж верно с почётом принят он — самодержец, помазанник — в чертогах Владыки небесного.
Преосвященный Феофан Прокопович с амвона возглашал:
— Сыны российские! Верностью и повиновением утешайте государыню вашу. Пётр не весь отошёл от нас; оставляя нас, не оставил нас, ибо в ней, матери нашей, видим дух Петра, отца отечества.
Внушает складно, а на деле что? Кто правит — царица или вельможи? По восшествии своём убавила подать, скостила четыре копейки с души. Облегчение, однако, малое. Голодных, раздетых в государстве тьма. Правда, её величество всё ещё в трауре, скорбит безмерно. Это похвально… Худо, что чересчур мирволит немцам, налетело их на русские хлеба… Ровно саранча. А среди начальствующих персон согласия нет. Ягужинский вовсе стыд потерял, кинулся тревожить покойника.
Смущенье в народе…
Губернатор и обер-прокурор, два главнейших лица, в смертельной вражде. Чего не поделили? Слыхать, давно они в контрах, а в этот день Ягужинский был в австерии «Три фрегата» и больше пил, нежели ел, — распалял сердце. Пришёл из коллегии, где будто бы и случилось… Говорят, ругался также с Апраксиным, генерал-адмиралом.
Унять-то некому…
Царь всех держал в строгости — не стало его, и началась шатость. Где-то объявился возмутитель, именует себя царевичем Алексеем, и многие верят.
Господи, что же будет?
«31-го вечером Ягужинский вошёл к императрице сильно пьяный, и никто не мог удержать его от этого. Он хотя во всех отношениях благородный и почтенный человек, но в нетрезвом виде решительно не помнит сам себя».
Записал голштинского двора камер-юнкер Берхгольц [69]. Сын генерала, служившего в русской армии, он вхож во дворец, но свидетелем сцены быть не мог. Только статс-дамы Екатерины, Анна Крамер и бессменная Эльза Глюк, наблюдали жалкое зрелище. С плачем ворвался генерал-прокурор, рухнул на пол, пополз, пытаясь поцеловать ноги императрицы, — она же брезгливо отступала, затыкала уши перстами, ибо ругань непотребную на Меншикова изрыгал невежа.