Кто же склонил его к измене? Трудности? Неравная борьба?
«Главное в жизни — хорошо пережевывать пищу», — эта шутка Кочкина вовсе не шутка. Это эмблема его нынешней жизни.
А разве не такая же эмблема у Баева?! Только поярче разукрашена. Ну кому нужна его диссертация, коли он сам в нее не верит, ибо как природный крестьянин понимает, что усадить всю сельскую молодежь на тракторы и комбайны нельзя да и не надо. Но жизнь — жизнью, а диссертация — диссертацией.
«Ну зачем я так?.. — остановил себя Пологов, возмущаясь собой. — Каждый выбирает и любит в жизни то, что помогает ему добывать хлеб насущный…»
— Давайте за Васю, — тихо и строго предложил Леонтий Баев. — И пора ехать… Жизнь сейчас быстроходная, уплотненная. Минута — золото…
Пологов отставил рюмку.
— Ты что, Мить? — забеспокоился Баев.
— Не хочу мешать. Я выпил горькую, русскую…
Баев опорожнил стаканчик, взглянул на ручные часы и встал.
— Васю-то навестить не желаете? — освобождая ему проход, сказал Овчаров.
— Конечно. Обязательно, дядь Гриш. Сейчас доедем. Идемте к машинам.
— Тут всего-то с полверсты. Может, не надо машины тревожить… Пешочком оно интереснее, размяться, поглядеть, — предложил Овчаров.
— Пусть прокатнут нас. Когда ешшо их поймам? Пешочком я не пойду, а на легковухе — согласный, — оживился дед Самсон и этими словами освободил Баева от необходимости вторично напоминать людям, что «минута — золото».
Стариков усадили в машины, а Олюшка, Пологов и Михаил на кладбище отправились пешком. Пока они шли, Кочкин и Баев сделали два объезда вокруг кладбища, катая стариков.
…Молча стояли возле глиняного бугорка, усыпанного стеблями увядших цветов, пшеничным зерном. Пологов присел, положил на могилу букетик астр. Верочка опустила в стеклянную банку с водой высокие снежно-белые гладиолусы. Олюшка вынула из кармана горбушку хлеба и раскрошила ее по всему бугорку. С небольшой, еще не тронутой временем фотографии просто и улыбчиво смотрел на всех Вася.
— Звезду надо сменить на памятнике, — деловито сказал Кочкин. — Я из нержавейки выточу…
Шурша листьями, тихонько разбрелись по кладбищу, осматривая старые могилы, металлические кресты, деревянные и жестяные обелиски, красные от лучей вечернего солнца.
У могилы остались Пологов и Баев, сидели на скамеечке под взглядом Васи и опустошенно молчали. Пробегал слабый ветерок, трогал старые венки, они потихоньку скрипели, подчеркивая ту глубокую и полную тишину, какая бывает только на сельском кладбище в предзакатный час погожего дня осени.
— Прости нас, Вася. Не знаю, за что… но прости, — негромко сказал Баев, ломая тишину. И Пологова вдруг охватила холодная гневная дрожь. Не глядя на Баева, он заговорил торопливым дрожащим голосом:
— Что тут не знать? Так и скажи: живем мы, Вася, как пещерные люди. Была бы звериная шкура для плеча да кусок мяса для зубов. Дальше наши желания не идут, на этом кончаются все идеалы…
— Не понимаю, ты о чем? — Баев удивленно заглянул Пологову в глаза.
— Сегодня ты хорошо сказал, объяснил… почему толстеешь: «Хочу, чтоб на земле меня стало больше». Да, да. Ты прав! — продолжал Пологов, он дрожал, терял слова, сбивался с речи: — Мы толстеем, загромождаем землю собой, вещами, книгами, диссертациями на час… Мы не движем жизнь. Умри мы нынче — и завтра нас забудут, мир не заметит нашего отсутствия… «И кто приведет людей воззреть на то, что будет после нас?» Никто, — процитировал он вдруг слова старухи. — Только дела! Они — доля наша. Верно читала та старуха… Но где, какие у нас дела? Только видимость, подлог настоящих дел…
— Какая старуха?.. Ничего не понимаю. Что с тобой, Мить? Неужели так развезло? — Баев обеспокоен-но заерзал на скамейке. Бледность лица и дрожащий — не то гневный, не то плачущий — голос Пологова насторожили, даже испугали его.
— Наши дела?!. Они ничтожно малы даже в сравнении с нашей ничтожно маленькой жизнью, которую мы уплотняем, туго заряжаем суетой, делишками, муравьиной возней для того только, чтобы потом она разрядилась уютом. Чего мы достигли, состязаясь в достижении известности, почета? Дипломы! Диссертации! «Москвичи»!.. Но как это мелко в сравнении с тем бесценным, что мы имели…