Он поворачивается, неожиданно молодо и остро блестят его глаза.
— Весна для вас с Наташкой к месту, хорошая весна. А я не сплю. Ушел бы в избу. А куда от такой красоты-то? Тормошит сердце… Подумаю: много всякого-превсякого позади… Сам командующий мне разок орден прицеплял. А на пенсию как провожали! Оркестром оглушили. Подарки. Медаль. Начальники по-свойски за руку трясут. На телевизоре показали… Вот и тешиться бы старому, вспоминать да радоваться. Ан нет. Совсем о пустяках мыслишки, плюнуть бы и забыть. Однакось не смочь. Уйдут, уйдут да снова вертаются. А я вроде бы теленка — на приколе возле них. И чую — от весны они, вешние мыслишки-то. Ты, вижу, не поймешь…
Да, я не понимаю, чего хочет Матвей. Может быть, он в десятый раз желает мне рассказать о том, как вывозил раненых, прорывался на передний край обороны, ловко маневрировал на обратном пути, когда эшелон накрывали немецкие самолеты? Или вспомнилось ему, как его подкараулили обозленные кулаки и сбросили вместе с колхозной лошадью и телегой под мост, в грохочущую водой и льдинами ночную Самарку?
Как, чем «тормошит» его старое сердце весна?
— …И вот иду разок мимо их двора, — продолжает Матвей. — Вижу: Ильинична лед колет. А льду-то у них во дворе и у ворот — уйма. У соседей же сухо. А у Богаткиных, думаю, до самой пасхи грязюка продержится, лед если во дворе не убрать. Руки Клавушки, это я Ильиничну так называл, тонкие, красные. Сама-то худенькая. Бедствовали, голодали они. Семья большая, да без головы. Отца на первой мировой ухлопали… Взял я у нее заступ и давай лед колотить. Такие глыбины ворочал. Ох и ярился в работе. И весна тогда жаркая, нахрапистая была… Будто вчера. Закрой глаза и — вот оно…
Матвей умолкает, на лице грустная озабоченность. Потом оно освещается легкой улыбкой.
— Еще держится в голове такое… как мы на другую весну после женитьбы поехали на лошади за хворостом. А жили-то в тесноте, двенадцать человек в избе. Бывало, лежим на полатях, шепчемся с Клавушкой, а чтоб, скажем, поцеловаться, так, грешным делом, во двор бегали… И вот в лесу, слышь, остались мы совсем одни. Кругом деревья, ершистый снежок, теплынь, лошадка дремлет… И мы с Клавушкой одни-одинешеньки. Хм… Вот какая морока в голове.
Матвей вынимает из-за пазухи кисет с махоркой, сворачивает самокрутку. Дымя и покашливая, он долго сидит в оцепенении от каких-то далеких мыслей, потом снова потихоньку впадает в чуткий полусон. И я представляю, как память тихо несет его в далекое-близкое, туда, где жаркая и дружная весна, ершистый мартовский снег, солнечная лесная капель, горьковатый запах мокрой коры и оттаивающих веток, юная Клавушка и он, Матвей. Молодой, сильный, любимый! Как вот я сейчас.
«Вешние мыслишки о пустяках…» С непонятной радостной грустью смотрю я на Матвея: как нерастраченно хранит он впечатления юности и первой любви! Никакие громкие события, судьбы не заглушили, не стерли их в памяти — они и теперь дорогие, жданные гости его сердца, поддержка, свет и добро его нынешней затихающей жизни.
Выходит Наташа. Я шагаю ей навстречу, вижу, как она щурится от тысячи солнечных зайчиков, прыгнувших ей в глаза из ручьев и лужиц, вижу свое пылающее лицо и вмиг забываю Матвея, светлую тоску его слов. Но где-то в глубине закипает чувство, похожее на открытие. Я иду рядом с Наташей и думаю о том, что, может быть, вот эти наши беспечные прогулки, воровски-торопливые поцелуи на стылом апрельском ветру, запахи ранней и дружной весны — все эти ощущения явятся к нам когда-нибудь в серые дни старости и осветят, согреют наши сердца. И какими же они должны быть сейчас, в своем изначале, чтобы вечно жить и молодеть в памяти!?
— Наташа…
Она обращает ко мне юное лицо, и я уже ни о чем не думаю, нет никаких сложных мыслей. Все просто и ясно. Мы молоды, мы любим — так будет вечно!
В апреле, в субботний вечер, тяжело быть одному. Остро и свежо пахнет талой землей, сырым деревом, печным теплом нагретых за день кирпичных домов. Вечерняя прохлада уже не переходит в морозец, не стеклит лужицы, а только сгущает, подсиняет воздух, насыщая его жаждой встреч, любви, какой-то вокзально-острой грустью. И хочется чего-то такого, что никак не выразить словами, о чем даже думать не получается… Торопятся такси, снуют парочки — все спешат и, конечно, знают куда. И в этом движении людей и машин видится тайный сговор скорее разойтись, разъехаться по заветным местам, оставить улицы пустыми. И как плохо в такой вечер тому, кто не спешит, не знает, куда и к кому спешить, кто со стороны чутко и обреченно наблюдает, как проносятся мимо тысячи чужих радостей!