— Что, сосед, плохи дела? — к Егору Никитичу подошел хозяин тощей коровенки. — Я-то думал, только мою старушку обходят, а гляжу, и на твою охотников мало. С моей-то морока одна: молока нету, а на мясо кому такая нужна? Разве что на комбинат, хотя и там не шибко дадут. Коза козой. Корм коня дороже. А твоя, брат, если и молоко присохнет, мясом возьмет. Четыре центнера небось чистого…
— Это почему же молоко присохнет? — насторожился Егор Никитич.
— Да я к примеру…
— Ну, примеряться иди вон к кому-нибудь…
Обескураженный мужик отошел. Был он высокий, кадыкастый, длинношеий, костлявый, взгляд его казался недобрым. Коровенка его рядом с ним, дылдой, и впрямь выглядела козой. И Егору Никитичу подумалось о том, как она лет десять небось тянулась изо всех сил, но так и не смогла насытить этого жадноглота и стала ему не в милость, и вот он поносит ее на людях.
Мужик не нравился ему еще и тем, что свою жидкую коровенку норовил равнять с Белянкой: вот-де, сосед, какие мы неудачливые — не берет нашу скотинушку покупатель.
Но обида тут же ушла: рассудить — ничего плохого мужик ему не сказал. И толчется, хлопочет он здесь с ясной целью: подвернись сговорчивый покупатель — мигом сплавит коровенку. Не то что он, Рыбаков. Пришел продавать, а сам на покупателей как на лютых врагов косится. И что он думает делать дальше?
А думал Егор Никитич о многом, обо всем сразу — о толкучке, о доме, о Белянке, об Анатолии и его некупленном «Запорожце», о сенокосах, о заводе. Мысли разбредались в голове, как телята по луговине, а решить толком он так ничего и не мог.
К полудню ветерок разогнал на небе редкие облака, оно чисто и ясно засинело. Не поверишь, что сентябрь… Откуда-то налетела мошкара. Коровы, распуская изо рта стеклянные нити, задергали головами.
Шагах в пяти от Егора Никитича на поломанном фанерном ящике обедал кадыкастый мужик. Чуя запах хлеба, тощая коровенка его изворачивалась на привязи, выгибала шею, норовя лизнуть языком хозяина в спину, напомнить о себе, о своем голоде. Мужик наконец обернулся, ладонью ударил ее по морде, затем отломил кусок мякиша и положил ей на язык. Коровенка сжевала хлеб и, проглотив, стала голоднее, еще длиннее потекли слюни. Егор Никитич подошел к ней и вытряхнул из мешка остатки сена.
— Хоть и невелика твоя коровка, а булкой ее не накормишь, — сказал он.
— Спасибо, сосед, — затрубил кадыкастый. — Только зря. Мы, пожалуй, скоро домой отчалим. Сколько можно на солнце калиться.
— Слушай-ка, — сказал Егор Никитич. — Ты не присмотришь тут, а? Мне бы на минутку потолкаться, фуганок купить.
— Давай, давай. А чего? Постерегу, — охотно отозвался тот.
Егор Никитич перешагнул низкий заборчик, отгораживающий скотный рынок от толкучки, и попал в пеструю шумную тесноту людских спин, лиц, голосов. Где-то ревел баян, его крикливо забивала гармошка. От несметных запахов, звуков и горячего солнца воздух густел, в глазах рябило, легонько, как от стопки вина, кружилась голова, в ней не задерживались никакие мысли, уходили вместе с проплывающими лицами и вещами, по которым Егор Никитич успевал скользнуть взглядом. Он проталкивался в тот угол, где обычно продают плотницкий инструмент. И от того, что он шел покупать, ему стало легче, свободнее. Он изредка поглядывал в сторону скотного рынка, отыскивал Белянку и шел дальше.
Фуганок он нашел у старухи. Она сидела на земле, на мешковине, и дремала. Перед ней был разложен целый набор инструмента. Егор Никитич взял фуганок, и тот словно влип в его ладони — такая ловкая, удобная вещица. Фуганок был сделан из граба. Вековой инструмент! Вальцовка, рубанок, рукоять ножовки, отборник — все из той же редкой древесины. Какая нужда погнала сюда старуху?
— Зачем вы их продаете? — присев на корточки, спросил он.
Старуха открыла мутные голубовато-оловянные глаза, выставила из-под шали левое ухо. Егор Никитич крикнул погромче:
— Дед, говорю, не заругает вас?
Она не сразу нашла что сказать: с таким вопросом к ней еще не подходили. Потом зашепелявила. Верно, ее старик не дозволил бы нести на рынок такой инструмент — заветного не продают. Да совсем плох старый, а детей в доме нет. Разъехались… Бледное лицо ее опять как бы застыло, глаза начали слипаться. Ничего ей больше уже не надо, кроме солнца, теплой шали и покойной дремоты… Егор Никитич отдал деньги и зашагал, на ходу поглаживая фуганок: сколько рук небось утешалось им в работе! А перед глазами все мельтешила старуха и не давала всласть порадоваться новой покупке.