Лицо свое он наклонил поближе, глядя на меня снизу вверх, словно собака, которая ждет печенья, если хозяину понравится ее новый трюк, и пинка, если не понравится.
— Я лодочник, это мое ремесло. Раньше я между мостами ходил, но теперь их столько понастроили, что там уже денег не заработаешь; так что последние лет пятнадцать я в основном у Уоппинга держался. Вот там-то я его и видел, с дюжину раз, наверное.
Он странный был, вы бы это сразу заметили — ростом с ребенка, в большой шляпе и длинном пальто. Лицо его толком не разглядеть было, потому что он кутался в шарф — говорил, чтобы холод не пускать, — и чаще всего приходил в темноте. Но я помню его большой нос, точно еврейский, и глазки, как у хорька, и седые волосы из-под шляпы — он тогда уже был стар.
Я ему нравился, как он говорил, потому что раньше я матросом был, и обычно он специально меня искал, чтоб я его в Ротерхайт отвез. Обычно я его отвозил вечером в субботу и привозил обратно утром в понедельник. Он особо не разговаривал, просто сидел и смотрел за борт, будто искал что в воде, а пару раз я видел, как он достает блокнот и пишет в нем что-то.
Я не знал, кто он, он никогда не называл мне имени. Я бы и не догадался, что его Тернером звать. Один раз, когда мы причалили к Ротерхайту, старый матрос в подпитии подошел к нему и сказал: «Уже вернулись, мистер… (как-то на "Дж")? Дайте девочкам отдохнуть-то!» Может, он его и Джеем назвал, но непохоже было — подлиннее слово, если вы меня понимаете. Может, он себя Джонсом называл или Джонсоном.
Но другой раз он спускался на берег в Уоппинге, а другой джентльмен как раз собирался лодку взять. Он его увидел да и сказал: «Тернер, надо же!» Но тот только покачал головой и молча ушел. Другой джентльмен сел в лодку и говорит: «Знаете, кто это? Тернер, тот самый. Член Королевской академии. Я слышал про его похождения, конечно, но никогда в них не верил».
Я и спрашиваю: «Какие похождения, сэр?» А он отвечает: «Говорят, он кончает рисовать в субботу вечером, кладет пять фунтов в карман и гуляет в матросских борделях до утра понедельника!»
А еще страннее, что с того раза я так старика больше и не видел.
Во рту у меня пересохло; стук сердца отдавался в ушах. Меня переполнило то странное безумное возбуждение, которое сопровождает момент, когда дикие догадки твои вдруг становятся реальностью. Харгривс, должно быть, заметил, какое впечатление он на меня произвел, потому что закончил драматическим выдохом и выпрямился с победным блеском в глазах, будто желая сказать: «Ну вот, что я вам говорил?»
— Ну, — сказал я, стараясь сохранить безразличие, хотя горящие щеки меня выдавали, — это достаточно смачно.
Я встал и посмотрел, прищурившись, на часы над стойкой бара.
— Стоит еще одного кувшина? — отозвался он быстро. Я поколебался, потом рассмеялся и сказал:
— Ну что ж, пусть. Но его вам пить придется в одиночку — мне пора домой.
Пока мы ждали служанку, Харгривс внезапно наклонился ко мне и подергал меня за рукав.
— Я вам вот чего скажу, — сказал он, оглядываясь и проверяя, не подслушивает ли нас кто. — Странная штука. Меня тогда чуть не замутило. Один раз мы уж были у самого южного берега, и Тернер смотрел в воду, как обычно; вдруг он указал на что-то и как крикнет: «Туда! Греби туда!» Я его и спрашиваю: мол, чего там такое, потому что не видел ничего. Но он просто повторяет: «Греби! Греби!» Достает свою книжечку и начинает рисовать, лихорадочно так, будто то, что там было, может вдруг исчезнуть.
Харгривс снова оглянулся, и, когда он повернулся ко мне, в глазах его была такая тревога, что я понял — сейчас он рассказывает не ради наживы, а чтобы очистить душу.
— Я не видел, что это, мистер Дженкинсон, пока не задел веслом. Спаси Бог, это тело было — бедная девушка, лет шестнадцать, не больше, утопилась. А Тернер, забыв про все на свете, сидит себе и рисует ее лицо.