Мы постояли несколько секунд, молча глядя на картину, потом Уолтер вздохнул и произнес:
— «И свет во тьме светит…»
Он помедлил, будто ожидая, что я продолжу, и я сказала:
— «…и тьма не объяла его»?[2]
Он кивнул, но больше ничего не прибавил. Я не совсем поняла, что он имел в виду, — может быть, будучи художником, он просто восхищался даром создавать такой яркий цвет, который будто жжет изнутри, — но его слова помогли мне кое-что узнать и удивили так сильно, как если бы он выругался. Подумав немного, я разобралась в своих чувствах. Несомненно, Тернер запечатлел красоту солнца лучше любого другого известного мне художника, но во всех его картинах присутствовало и что-то ужасное — жестокость, неудержимое стремление к разрушению, и это более подходило для кровожадного божества ацтеков, чем для чистой любви Господа нашего, выраженной в прекрасных строках из Евангелия от Иоанна.
Ничего этого я не сказала Уолтеру, потому что не желала его беспокоить, во всяком случае, пока не посмотрю побольше и не решу, справедливо ли мое впечатление. Однако я, не колеблясь, указала на другую замеченную мной странность: хотя техника очень отличалась от ранних работ Тернера — мазки такие грубые и размашистые, будто краску накладывал безумец в приступе лихорадки, — фигуры Наполеона и его охранника тоже казались игрушечными, будто они не люди, а оловянные солдатики. Я решительно сделала из этого вывод.
— У тебя люди лучше получаются, — сказала я, смеясь.
Я думала, что этот комплимент будет приятен Уолтеру, но он едва его заметил; и я оставила его наедине с его мыслями, чтобы продолжить самостоятельные исследования. Вместо того чтобы изучить детали еще одной картины, я решила проверить свою теорию, бросая взгляды на каждую по очереди. Быстро переходя от одной к другой, я вскоре убедила себя, что была права. Уже не помню сейчас все картины, но увиденного хватало для доказательства: кровавый закат освещает последний путь героического военного корабля «Боевой Темерер» — для слома на верфи; охваченные ужасом люди бегут от гневного «Ангела на солнце», и их тела испепеляет его всепоглощающий огонь; даже солнечный пейзаж Венеции, с первого взгляда напоминающий жизнерадостную картину Каналетто в дымке тумана, постепенно открывает свой трагический секрет: если присмотреться, там изображен мост Вздохов, по которому осужденные преступники шли на смерть.
Мои наблюдения привели к еще одному открытию. Когда я спешила мимо темной картины — которую уже отмела как непригодную для моей цели, так как там вообще не было солнца, — глаза мои привлек блеск золота и намек на знакомый силуэт в середине холста. Я остановилась, чтобы рассмотреть получше, и увидела кольца гигантской змеи, выползавшей из наполовину скрытой кустами темной пещеры, что сразу напомнило мне змею и руины «Залива Байя». И это было не все: впереди, перед тварью, я увидела человека — очевидно, Ясона, потому что картина называлась «Ясон в поисках золотого руна». Он преклонил колени на расколотом и искривленном стволе упавшего дерева, которое, если к нему приглядеться, превращалось в извивающееся чудовище или, вернее, двух чудовищ, как бакен в «Падении Карфагена». Через пару минут я наткнулась на «Богиню раздора в саду Гесперид», где эффект был обратный: перед прелестной лесистой долиной, населенной нимфами и богинями, высились две огромные каменные стены. Они склонялись друг к другу через узкий проход, словно стороны незаконченной арки. В одном месте вершина скалы имела странную зубчатую форму, и если приглядеться, то скала оказывалась спиной сторожившего вход ужасного чудовища с крыльями того же цвета, что камни вокруг, и челюстями, как у крокодила, которые вполне могли оказаться выдолбленными из гранита ветром и дождем.
Я не представляла, что делать с этими связями, и до сих пор не представляю, но должна признаться, что открытие меня порадовало и на секунду заставило подумать, не заняться ли мне критикой и не вступить ли в конкуренцию с мистером Раскином. Одновременно оно встревожило меня (вид у картин был несомненно тревожный) и поставило проблему, которую я не разрешила даже сейчас, когда пишу эти слова: следует ли мне рассказать все Уолтеру? Если рассказать, то я рискую снова внушить ему мрачное настроение как раз тогда, когда наслаждение работами Тернера его взбодрило; но если промолчать, то он может пропустить нечто важное, а я, если говорить честно, не смогу похвастаться собственной наблюдательностью.